ыбель ягова бессмертия, собственную свою могилу. Сколько стояла – а в землю не ушла. Сколько выхаживали – а жилой, живой не сделали.
Вспомнилась собственная изба, на опушке, на границе между Лесом и Хтонью. Протопленная, шумная, чего только не видавшая, кого только не ютившая. И яблоками в ней пахло, и тестом, и грибным пирогом. И девчонки там на печь вскакивали, как лихие всадники, и стены изрисовывали углём и брусникой. И свечи там плясали нежными розовыми огнями на Шестнадцатую Яринкину весну. И Сольвейг, нылы-нылы, играла на жалейке, так, что душу вынимала, что птицы слетались, что сам Инмар заслушивался, забывая ночные дожди.
– Сольвейг.
Имя нежное, протяжное, будто соловушка пел. Ни одной больше не было такой ученицы – храброй, честной, как лесной ручей, как хрустальная гора. Скоро свидимся, милая. Путь в Ягово Безвременье рядом с Шудэ-гуртын лежит. Хоть на миг, хоть одним глазком, издалека, да увижу тебя, девочка моя.
Зазвенела жалейка, распустился юный вьюнок в сумрачном углу.
– Душу не береди, милая…
В горле закипело, зароились старые песни, в груди сжало так, что ни вдохнуть, ни выдохнуть от жалости, от памяти. От страха. Неужели – всё? Неужели не будет больше никогда ни лучей солнечных по коже, ни шершавого дерева под ладонью, ни мягких волос, ни озёрных зорь, ни каменных огней, ни тёплого теста? Ни холодной печки, ни клюквенной лозы, ни ситцевой занавески, ни слюдяного окна? Ни болотной вони, ни медвежьей шерсти? Ни травы под ногами, ни весны ароматной, густой, сшибающей с ног запахами, трелями и заветами? Ничего… Ничего. Только Ягово Безвременье без смерти, без жизни, без страха, без конца. Только гляди на новую ягу да советы давай, только приглядывай за той, что хозяйничает в Лесу, да остерегай, а сама живи через неё, живую…
Шёпот яг поднялся в голове – утешающий, грозный. Обыда сжала виски, съехала лбом по нагретым брёвнам. В глазах полыхнул колодец, веточка на краю, топкий месяц, ветер, сдувающий ветку за край, в темноту, где и звёзды не отражались…
Холод, холод подступал, несмотря на день длиною в лето. Знобило, потряхивало в раскалённой избе.
– Бессмертный, – окликнула Обыда. Но и Кощей не мог уже отозваться из молчания, из красного кокона вокруг страшной рощи. – Устала я…
По-прежнему тишина стояла за стенами, тишина и застывший день. Лучше ли это Ягова Безвременья? Может, это его начало? Может, это чёрный порог? Каждая яга его по-своему переступает… Может, вот он – её?
Пошатываясь, вышла на середину избы. Прислушалась к Лесу, к роще, к шёпоту в голове.
Котелок в печи, а печь в избе, а изба в лесу, а лес у горы, а гора во тьме, а из тьмы – глаза. И звери выходят на зов, и тени, и люди, и нелюди. К хозяйке этого Леса. К стражу иного мира.
Дрожь продрала грубой щёткой до самого сердца. От одной только яги во всём Лесу слышала такие слова Обыда.
– Остромира, – тихо позвала она.
На мгновенье сжала ладонь крепкая, сухая рука. Забытое прикосновенье: сколько годков назад бегала по лесу, ступала по узким тропкам, нагибалась за ягодами, цепко держась за мозолистые, большие пальцы? Сильные руки умели и тесто раскатать, и ствол побелить, и ступу поднять, и рану залечить, и вышивку справить, и зарубить подстреленного медведя. А потому особенно радостно было, особой было похвалой, когда руки эти, способные Лес защитить и охранить, умевшие дверь чёрную и открыть, и придержать, гладили по волосам, касались плеча редкой скупой лаской.
Миг ли, вечность ли спустя Обыда услышала шёпот над самым ухом. Седые волосы спутались с её собственными прядями, защекотали. Повеяло знакомым, щемящим: древесно, смолисто, дымком от печи, дубовым мхом, жжёным сахаром, калиной и кедром. Вокруг распахнулась изба с лавками, с тёмными половиками, с яблоней в чёрной кадке. В печке зажужжал огонь, подгоняя корку на пироге. Тёмный лес обступил, засветились вдоль тропы белые грибы-предзимовья…
Горькие ягоды, кукушкин лён под ногами, могучий ельник, талые воды – словно одарил её напоследок всеми лучшими воспоминаниями Лес, словно повернул на мгновенье на дорожку в юность.
– Иди, Обыдышка, – услышала она.
Постояв посреди избы, окинула взглядом пустые стены.
– Хватить уже тянуть. Иди, Обыда.
Вдохнула сладкий яблочный запах – перепрелый, с назревающей гнилью, увядший от бесконечного лета. Прошептала:
– Яринка… Пощади…
И распахнула дверь.
Некому было выручить. Некому оградить.
Глава 30. Яблочная ночь
У птицы в горле
Хранится верность
Грядущим вёснам.
Одно мгновение длилась тишина во всём Лесу.
«День долог, а век короток» – мелькнуло в голове и пропало, День взвился юсем на яблоню, и густо потекла, побежала по земле сила: от Обыды – лиловая, смородиновая, от Ярины – белая с алым, как клюква в снегу.
Как ножом срезало с земли избушку. День задохнулся в ужасе: неужто так скоро, неужто Обыда и выйти не успела… Успела. Проворная, крепкая, повела на Ярину тёмное облако, в котором метались молнии. Яра, закричав, ускользнула, заплясал лиловый огонь, белые языки обняли поляну, отсекая пути. Обрушился, сбивая яблоки, солёный ледяной вихрь, песок забился в глаза, в перья.
Когда День снова смог видеть – не осталось уже ни избы, ни леса, выжгло рощу. И только золотое румяное яблоко лежало на подушке из обугленной листвы, и ни копоти на нём не было, ни жучка, ни капли. Лежало яблоко, будто в короне, – в алых лепестках и в белых, на хлопьях сажи.
Обыда сбила Ярину с ног и бросилась к яблоку. Ярина, крича, хлестнула той самой плетью, что пленила юся. Обожгла Обыду, но и по себе снова попала – по плечу, по груди, наискосок по лицу. Красный шрам разделил пополам, скривил черты, набух чернотой, кровью.
Обыда, закусив губу, схватила плеть, намотала на руку, и почудилось, что не плеть она ухватила, а чёрную отрезанную косу Яринкину – тянет к себе, волочёт по земле. День вгляделся, и обожгло глаза слепящим пламенем с ладоней – чьих, он не разобрал. Когда вновь сумел осмотреться, вокруг лежали глубокие снега, острый лёд зубьями топорщил ломаные углы, тлела разрыв-трава, и русалочья чешуя светилась на снегу перламутровым блеском. Яблоко, нетронутое, едва припорошило – словно пудрой сахарной.
Высоко, звонко кричала Яра, хрипела Обыда, и День хотел взлететь, хотел убраться восвояси, но не мог: тугая сила влекла к ветке, не давала оторваться, путала мысли. Сквозь дурман, сквозь ужас восхитился юсь мастерством Ярины: с само́й ягой сражается, да ещё и его так крепко держит…
– Яринка! – разобрал он, а следом услышал, как взахлёб, навзрыд заплакала Ярина. – Отступись! Мало тебе смертей? Вижу же, на последнем издыхании!
– Сама отступись, – сквозь слёзы крикнула Яра. – Сама! Кончилось твоё время!
– Да разве хотела ты стать ягой? Да ты и не сможешь, ты ума лишилась! Вот она, твоя дорога, – свернуть, уйти от такой участи! Зачем бьёшься?
– Куда уйти? В смерть, в Хтонь? – Ярина зашипела, сдувая с рук уголья, стряхивая сошедшую кожу.
– Да хоть куда, лишь бы вон из Леса! – с яростной печалью крикнула Обыда. – Ты бы хоть время догадалась заморозить, пока у избы стояла! Всё ведь кувырком… Спасибо скажи царевне, что помогла, сколько смогла! Не её бы помощь – давно бы всему конец! А как ей платить потом, ты подумала? Да примет ли она вообще плату?! Чем её вмешательство Лесу обернётся – после твоих-то убийств?
Чёрная сеть полетела на Ярину. Та едва увернулась; у самого лица, искажённого, измученного, взорвалась сеть сотней осколков, дождём рухнувших на траву. Трава загорелась. Обыда с Яриной, обжигаясь, ступали по огню, сходились ближе и ближе.
– Ни о чём не подумала! Натворила дел, сто бед выложила на век вперёд! Как сама разбираться будешь? Уступи! Уйди с дороги!
Серый дым метнулся к Обыде вместо ответа.
День и рад бы был отвернуться, но взгляд приковало к ягам на поляне, кружащим, коварным, к вспышкам и звону, к древней мощи, к теням за спинами.
Убывали силы у обеих. Дрожала земля, дрожали руки, мелькали мушки в глазах, и больше всего хотелось пить. Так хотелось, что Ярина уступала, уступала шаг за шагом, лишь бы приблизиться к ручейку, хоть глоточек, хоть каплю…
Обыда метнула в неё покрывало, в котором небо отражалось, и волны, и солнце, Ярина растерялась, пригнулась, поскользнулась и скатилась к ручейку. Едва вскочила, как Обыда оказалась рядом: так, как целое лето не была, близко-близко, глаза в глаза. И глянуло из этих глаз Ягово Безвременье. Все прошлые яги посмотрели – не сквозь зеркало, а прямо в душу. Сотни, сотни… И таким холодом, такой печалью повеяло, что Ярина отшатнулась, замерла, пропустила миг, когда Обыда взяла её за руку и крикнула, прорываясь сквозь шёпот яг:
– Яриночка. Послушай!
От слёз в глазах стояла осенняя радуга, ресницы слиплись, весь мир на миг показался светлей, чище, словно по слюдяной пластине провели мокрой тряпкой.
– Неужели хочешь… туда? К ним?
Сотни яг захохотали, заухали, приглашая, маня. Костяной ноготь щёлкнул у самого носа, царапнул воздух, силясь достать Ярину. Перед глазами мелькнули века, годы. Ярина увидела, как качается лес, как тянутся к небу берёзы, чёрные сосны закрывают солнце, набегают тучи и вниз, на старый погост, долетает слабая морось – на кривые могилки, в заросли татарника и бузины. И тянется дорога вдоль ограды, вдоль чёрных холмов, далеко, далеко, но ни света на горизонте, ни вздоха, а только большая река под палой листвой, седое озеро, а в разливе – подтопленное древо, а на нём – громадная птица…
Не хочу. Не хочу я этой доро́гой!
Так не ходи, Ярина! Отступись! Позволь мне…
Сердце подпрыгнуло до горла, и махом словно высосали полсилы. Ярина вырвалась, отбежала, кое-как выставила защиту от огненных пчёл, оплавила их в смоляные шарики. Смола полетела на землю, и там, где она падала, расходились по траве серые пятна.