А за околицей – тьма — страница 9 из 58

[33], выше и выше с каждым шагом, поднимался, как тёмное воинство, и между стволов, у самой опушки, горело оранжевым Обыдово окно.

Стоило его увидеть – и больше не хотелось раскинуть руки, обнять всё кругом. Ярина подпоясывалась покрепче, надвигала на самые брови тёплый платок. Не торопясь шла к избушке – хотела и не хотела вместе.

– Вот и цветы поутру так же, – вырывала её из зимних мыслей Обыда. – Сначала рады-радёшеньки солнышку, небу. А потом узнаю́т, что в мире не только солнце, но и ветер, и зной, и дожди, и зверьё, и чёрствые руки. А делать нечего: ты цветок – значит, тебе раскрываться положено каждое утро. Легко ли?

Ярина кивала, раздумывая. Никак не могла понять, отчего так не хочется всякий раз возвращаться из леса. Пока сидит в избе, пока бегает по двору – и справно, и весело. А как выйдет за ограду, как куда сходит – к вещим птицам, на Земляничную поляну, к Журавлиному озеру, – и возвращаться когда тяжко, а когда вовсе невмоготу. Но как не прийти? Обыда такую баню устроит, что сама к Мунчомурту плакаться побежишь. Впрочем, яга никогда без дела не грызла, не костерила. Да и по делу всё чаще спускала, пальцем только грозила – худым-худым, перстни на нём друг о дружку стучат, гремят, как сухие волчьи уши над дверью.

– Муравей мал, да горы рыхлит, – добавляла Обыда, подбадривая. Через плечо кивала печке: пора, мол, разогревай кортча́л[34], скоро спать ложиться.

…А катушка с распутанной нитью вечер за вечером становилась толще, куделя худела – хоть и едва-едва, незаметно. Много прошло недель, метели улеглись в снежные норы, отзвенела капель, вы́сыпали хрупенькие, искристые ландыши, прежде чем вся нитка распуталась. Но вот наконец последний виток сделала Ярина, а у Обыды в пальцах осталось одно эхо. Та развела руками, улыбнулась:

- Ӟеч, Яринка! А говорила: не смогу. Ну, пошли киселём вечерять.

В честь того, что всю куделю размотали, Обыда сверху кортчала наложила сливок – сладких, пышных, таких, что не падали даже, а отдавали, несмотря на раннюю весну, спелой клубникой.

Усталая, довольная Ярина уснула будто убитая. Яга убрала куделю в сундук, поправила на ученице одеяло. Вздохнула:

– Спи. Лес и царевны с тобой.

* * *

Зоревало солнце.

– Ухожу. Ты за главную в избе, – щурясь на лучи, предупредила Обыда.

Ярина покладисто кивнула, перебирая пуговицы: раскладывала фиалковые и алые в одну горсть, серебряные да белые – в другую, золотые – в третью. Крутила перед собой прозрачную пуговку, разглядывая на свет:

– Красивая какая. Красивей всех.

– А то, – согласилась Обыда, стаскивая с крючка шубу. Надела на платье длинное, до пояса, монисто, завязала красный платок. – Только пуговицей этой не вздумай коню в лоб бросить, как той травой.

– Ты тоже красивая, – улыбнулась Ярина, оглядывая Обыду. Яркая, раскрасневшаяся, словно бы выше ростом, та казалась молодой и нарядной. – Всегда бы так одевалась.

– Не для красоты наряд, – отрезала Обыда. Сняла со стены посох, обхватила пальцами круглое янтарное оголовье. Постояла, помолчав. Угрюмо велела: – Кто спросит – за паутиной ушла для заветной вышивки. Отвернись, глазастая.

Ярина послушно повернулась спиной, поглаживая пуговицу.

Заскрипело, заухало, стукнула дверь. В избу ворвался ветер, прошёлся, вздув занавески, залетел в рукава, пробрался под сарафан до самого сердца. Ярина чихнула. Не удержалась, обернулась, прежде чем успела подумать, что делает. Спина яги в чёрной шубе, ставшей вдруг, как атласное платье, мелькнула и пропала. Звякнуло монисто. Ярина сузила глаза, вглядываясь в то, что за чёрной дверью, но увидела только, как ёлки качаются и прыгают мелкие огоньки. Вдребезги раскрошило вихрем крепкую лавку, слизало с приступки крынки и бутыльки.

Вмиг вытянуло все мысли. Толкнуло ледяным вихрем в грудь, всё внутри сковало морозным ужасом. Сердце застрекотало: тук-ту-ру-тук. Далеко-далеко звенело ещё монисто; вскоре и оно умолкло, и Ярина осталась наедине с холодом. Глядела остановившимися глазами, как захлопывается чёрная дверь, плотно подходит к стене створка. А потом лёд и чернота вырвались изнутри и снаружи, заволокли всё.

Сердце, замаявшись, замерло. Долго ли, коротко ли сидела Ярина в бархатном пустом мешке, где не было ни зимы, ни осени, ни утра, ни дня, ни смеха, ни страха, только вечная ночь. А когда полоснуло по глазам светом, обнаружила себя на поваленной ветке в душистых травяных волнах. Справа золотился закат, слева уже высыпа́ли звёзды, и краски были яркие-яркие, и дышалось легко, глубоко, сладко. Запела тонко и ласково птица – так, как никакая другая, кроме вещих, не поёт. Вспомнилось, как Обыда говорила: в травяные дни Сирин кличет порог лета.

Руки дрогнули, вышивка соскользнула с колен, упала. Ярина спрыгнула с ветки, опустилась в траву, чтобы нашарить пяльцы, и тогда-то услышала окрик:

– Силой ищи, не руками! Сердце ягу никогда не подводит!

А после, когда вернулись в избу, Обыда перед самой полуночью показала пальцем на чёрную дверь:

– Помнишь, что это такое? Помнишь, что нельзя за неё?

Ярина пугливо кивнула, затянула пояс потуже – пробрало невесть откуда крепким весенним холодом.

…Под рассвет, в самом сладком сне, привиделось, что в гости пришёл Кощей. Ярина хотела встать, поздороваться, но не было никаких сил сорвать облепившую дремоту. Тепло, мягко лежалось на печке, стучали в полутьме чашки, урчал, разогревая Бессмертному перепечи, котёл. Препиралась с лавкой Обыда: та, свежесколоченная, никак не желала пускать на себя костлявого Кощея.

– Три луны не узнавала ничего, ничего не помнила, – шептала яга, пока гость причмокивал чаем. – Я и отварами, и травами, и ладонь на месяц молодой клала, и к Инмаровой берёзе носила. Испугалась уже, Кощеюшка, совсем голову потеряла. Ведь девка-то ни жива ни мертва, застряла между Лесом и Хтонью.

– Как же ты так ушла-то, что Ярина за чернодверь заглянула? Понадеялась, что не оглянется?

– Понадеялась! Как же! Заколдовала, дремоту накинула, пуговки отворотные дала – хватило бы целый лес отвлечь. А Ярина-то обернулась, всё-таки обернулась…

– Так привела бы ко мне, пока в Хтонь ходила.

– Ну-ну. Ещё какую глупость предложишь? Как я избу без яги оставлю? Всё ведь вмиг пропадёт.

– А долго ты ходила?

– Да денька два по тамошнему счёту.

– А по здешнему?

– А по здешнему как всегда – мгновенье с маковую росинку.

– Выходит, целое мгновенье Ярина одна Лес держала? Да ещё одним глазом в Хтонь глядя?

– Выходит, так. А ведь я почуяла, когда уходила, почуяла что-то. Но, думаю, куда без паутинной-то нитки? Не доделать без неё оберег, а как Ярине без него дальше? Мала пичуга, а по всему лесу бродит, в какие только уголки не заглядывает. Бестолковая, ой, нылы́[35], бестолковая!.. И хилая такая, что под ливень попала – на месяц слегла…

Яга затихла, а затем странный звук прошёл по избе – то ли хрип, то ли всхлип. И так пусто, так страшно стало внутри, что Ярина сдёрнула-таки тенёту дрёмы. Выбралась из-под одеяла, потянулась к столу, к огню.

– Видишь, пришла в себя, – добродушно усмехнулся Кощей. Поманил Ярину: – Раз проснулась, иди с нами чаёвничать.

Та спрыгнула с печи, да не рассчитала, стукнулась о горячий бок – и проснулась. Светило солнце, звенели, как ледяная вода, свиристели, горели на опушке рубиновые цветы. Приветствуя лето, на всём скаку промчался под окном Красный День.

Ярина обвела глазами избу: вышивка лежит. Утварь вся целая, везде порядок. Лавка тоже целая, стоит, покрытая половиком, не тронутая. Пыхтит самовар. Тепло, тихо, только от чёрной двери веет холодком, ниточкой, как в жаркий полдень из погреба.

Ярина потянулась за нитью, нашарила едва видную, хрупко-мёрзлую руками, перебрала пальцами до самой двери. Почти коснулась тёмных досок, почти услышали пальцы шершавое, занозистое дерево, крохотный сучок, вековые кольца…

– Я ж тебе говорила! – с холодной яростью грянуло сверху. – Я ж тебе говорила, Ярина, дверь чёрную трогать не смей!

Цепкие руки впились в плечи, голова мотнулась. Ярина тоненько завизжала, попробовала вывернуться от яги, да куда там!

– Я тебе говорила, любопытница. Я тебе говорила, визьтэм! Но разве послушает дитя неразумное, разве хоть одна послушается! Уж я тебе покажу, чтобы впредь неповадно было…

Лицо Обыды оказалось вдруг перед самым Ярининым лицом, и такой холод хлынул из глаз, что она зажмурилась, закрылась руками, и потянуло в далёкую даль, в беззвёздную полынью. А когда получилось вдохнуть, когда чуть отпустил лёд в груди, пришла вторая волна: сквозь глаза Обыды хлынул лес, раздвинулись крылья сосен, полетела смолистая листва, глянул глубокий иссиня-чёрный колодец, и всё кануло в темноту, полную вздохов, полную песен, будто шептали в тысячу голосов.

Не осталось вокруг ни избы, ни чёрной двери, ни Обыды. Хоровод фигур заплясал, плавно закружил, сужаясь, покачиваясь, шёпот превращался в полный голос, голос в песню, песня в ворожбу. Время исчезло, всё исчезло, Ярина одна осталась в пустоте. И когда мелькнула искра, ягодка, точка света, она бросилась на неё, как оголодавший волк на овцу, как стебелёк на воду после засухи. Как только в серой мути увидела дверь избы, выскочила вон, побежала, не разбирая дороги, запнулась, упала лицом в траву, съёжилась в комочек, в крохотный шар, вобравший страх и мрак, впервые коснувшийся Безвременья.

На порог вышла Обыда. Ярина поползла прочь, путаясь в траве, не зная, куда спрятаться.

– Иди сюда, – позвал из травы старичок в белом.

– Ты кто? – шепнула Ярина.

– Луговик я. Лудму́рт[36], - ответил старик. Волосы – что пшеница, борода – что водоросли, улыбка кошачья, зубастая, а на макушке – стрекоза. – Дай руку.

Обыда надвигалась, тёмной тенью накрывая двор.