А земля пребывает вовеки — страница 10 из 40

– Приобрёл. Ну, ободок кольца давал увеличить. Не лезло.

Он им показывал чудесные жемчужные запонки, которые носил в кошельке, завёрнутые в обрывок газетной бумаги; или же он демонстрировал новый фасон усов, бороды или новый пробор на голове, спрашивая мнение Анны Валериановны и Милы, так ли лучше или как прежде было.

Он хотел поразить их, восхитить собою.

Дела его шли хорошо. Да и Оливко не мог жаловаться. «Сотоварищи» Попов уже не раз «наведался» к Фоме Камкову, и вначале этим в городе никто не возмущался. Затем посетили кое-кого из других. Но этого пока было недостаточно. Попов торопился обеспечиться так, чтобы «на всю жизнь».

Раз он попросил у Головиных «дамского» совета: хотел поставить золотые коронки на зубы, для красоты исключительно, так как зубы были у него все целы. Полагая, что женщины понимают красоту больше, чем мужчины, он спрашивал их мнение. Приблизив своё тёмное лицо на вершок расстояния от лица Анны Валериановны, он вдруг распахнул свой рот, полный зубов, словно откинул крышку рояля. Желая избавить Милу от того же испытания, тётя быстро ему посоветовала:

– Поставьте на три нижних передних зуба. Будет красиво.

– Вот спасибо за совет, т ё т е н ь к а! – сказал Попов, в первый раз так называя Анну Валериановну.

Он всё больше верил своему счастью, своей удаче, погружался в оптимизм: на нашей улице и какой же открывается праздник!

Служебная деятельность Попова состояла в налётах на деревни и помещичьи имения для реквизиций по мандатам и попутном грабеже там же для себя. В городе он избегал «действовать». Тут он был «государственным человеком» и просил помнить имя – Клим Аристархович. Он искренне считал себя хорошим человеком. Того, что он считал моральным, он придерживался неуклонно, например товарищеская верность была для него священной. Но убить из-за выгоды человека для него было всё равно что убить для мяса корову или свинью. С другой стороны, убийства «зря» он не оправдывал, называл баловством и не прочь был от себя «дать раза в ухо» убийце.

В «правительстве» города Попов сделался необходимым человеком: единственный источник «государственных» доходов. Город голодал. Деньги потеряли ценность. Жалований платить было нечем.

Поездки Попова по деревням носили официальный характер. Но деревня отказывалась выдать продукты, прятала их, как могла. Деревню нельзя было убедить словом, так надо было «принудить» и заставить. Члены «правительства», начиная с Оливко, избегали дел, где доходило до насилия. В собраниях раздавались голоса протеста, обвинений, негодования. Но есть все хотели, а Попов был всегда наготове. Он ездил со своими товарищами. Они были хорошо вооружены «на случай нападения на них крестьянских банд». Поповские экскурсии были всегда удачны. Его подводы возвращались всегда нагруженными доверху.

После каждой отлучки он стремился первым делом в «Усладу», повидать голубку Людмилу. Каждое его появление было новым испугом и потрясением для Милы. Эта внезапность, этот нож за голенищем, этот револьвер за поясом… Она, вздрогнув, отступала на шаг, задыхаясь, заикаясь, отвечала на его приветствие, но, помня: Димитрий там, наверху, – торопливо приглашала его в сад, на скамеечку, или в гостиной просила сесть вот тут, у окна, шла рядом, провожая его по комнатам, направляя, чтоб не шагнул в сторону, не спросил: а там что у вас за комнаты? Её поведение, первый момент испуга, растерянности, а затем заботливое внимание Попов понимал по-своему: клюёт, клюёт наша рыбочка.

Матери Милы он почти и не видел. Разговор его с Анной Валериановной сводился к одной теме: супружеское счастье, тихая и обеспеченная деньгами семейная жизнь – «вот как тут у вас была». Он порицал распространившийся при революции обычай свободной любви, «без венца», он стоял только за законный брак, «по старинке». Говоря, он покуривал и поплёвывал на паркет, растирая плевок сапогом. С холодеющим сердцем Анна Валериановна ужасалась и свободной любви, и законному браку какой бы то ни было женщины с Поповым. Не раз теперь вспоминала она о Варваре Бублик. Как могла бы Варвара помочь им своим влиянием и защитой! Если б только она была здесь и запретила Попову посещать «Усладу»! Но о Варваре не было слышно.

С Милой Попов говорил всё меньше: сам удивлялся – не находилось таких слов. Он вздыхал, щурил глаза, подмигивал, подсвистывал или щёлкал языком в знак одобрения. Он был счастлив в «Усладе». Он приходил как друг. О верности в дружбе у него были свои, каторжные понятия, и в голову ему не приходило, что в «Усладе» могут его бояться. Их сдержанность он понимал как знак уважения к его личности и выражение почёта к его высокому положению в «правительстве». Он, как и полагается ухажёру, метящему в женихи, начал приносить подарочки, и дары эти ужасали бедную Милу.

Грязной рукою из бокового кармана брюк он вынимал горсть карамели: «Шейки раковые»! угощайтесь! Он развёртывал сальную бумажку и предлагал положить кусочек халвы Миле прямо в рот. Он откусывал от яблока, а затем остальное предлагал Миле: доедайте на здоровье! Отшатнувшись, Мила благодарила: «Спасибо, я съем потом». А тётя Анна Валериановна спешила объяснить, что от сладкого у Милы болят зубы.

Втайне он составлял список и более ценных подарков для голубки Людмилы.

«1. Банка помады, запах – резеда. Волосы у голубки ничем не смазаны (взять у парикмахера Оливко).

2. Сардинки, банки три. (Худа очень Людмила, подкормить надо, и чтоб тётка не смела есть: исключительно для голубки.)

3. Отрез на платье. Шёлк. Розовый цвет. К Светлому дню. В тот же день и колечко с бирюзой. А тётке на «Христос воскресе» – подсолнухов», – и так далее.

Уезжая как-то в одну из своих экспедиций, он принёс им – на память – свой портрет в рамке из ракушек. На фотографии этой он был ужасен. Он поставил её рядом с портретом отца Милы, покойного генерала: «всему семейству на вечную память», – и Головины не смели убрать портрет.

Мать Милы, о которой и Попов знал, что больна, и, увидев, заключил: «не в себе», не присутствовала при его посещениях и, оберегаемая тётей, часто не знала об этих визитах. Дни она проводила с Димитрием, а Мила или Анна Валериановна по очереди сидели у двери наверх. В их отсутствие она сама сидела у двери с вязанием. Свяжет ряд и распустит, и снова свяжет и опять распустит. Она делала это машинально, не думая, творя неустанную внутреннюю молитву.

Мила заметно таяла от переживаемых ею волнений. Анна Валериановна видела, что немедленно надо что-то сделать, найти защиту у власть имущих. В поисках она посетила даже несколько митингов. Увы, там она не видела никого, кто был ей прежде знаком, кому она могла бы довериться, к кому обратиться. Как болезнь, как мания, как безумие – там всё еще говорили. Там обсуждались не наступающий голод, не эпидемия тифа, не рост преступлений, не то, что совсем остановилась железная дорога, не работала почта, со столицами не было сообщения, нет, – обсуждались радужные проекты светлого будущего, политические платформы, объединения и разъединения политических групп. И чем очевиднее становилось, что надвигается разруха, анархия, тем восторженнее звенели речи голодных фанатиков о близости мировых перемен. Они гипнотизировали толпу. Тем, кто не подпал под гипноз, жизнь казалась чудовищным, диким сном, и хотелось закричать и проснуться, понять, что это только почудилось, и успокоиться.

Но были же где-то настоящие люди, те, что делали революцию по какой-то своей программе. Не хаоса же, не всеобщей гибели они добивались, они совершали переворот для какого-то всё же устройства жизни.

И как ответ на это, донеслись вести о большевиках, об Октябрьской революции, о том, что «твёрдая власть» уже рождена в столице. И тут же неслись таинственные слухи о контрреволюции и о гражданской войне. Кое-кто вдруг замолк, кое-кто исчез, кое-кто собирался с силами для борьбы. Но те, кто правил городом, не изменились, хотя и замечали, что власть и влияние понемногу уплывали из их рук.

Беспокойство, страх царили в «Усладе». Димитрий исчезал по временам и, возвращаясь, как ушёл, тёмной ночью, был главной причиной волнений. Он не был оптимистом: в успех контрреволюции он мало верил, но борьбу с новой властью считал своим долгом перед родиной. И его присутствие в «Усладе» и его в ней отсутствие были медленной пыткой, мучительной казнью для его родных.

Глава V

Но Милу ожидало ещё одно потрясение.

Как-то раз, после тяжкого душного дня в тот год странно запоздавшего лета, налетела буря с грозою и ливнем. Головины любили грозы. Была ночь. Зная, что и Глаша и кухарка давно заперлись и спят у себя, Димитрий с Милой вышли на балкон. Сидя в глубине, в углу, у стены, за колонной, они тихо разговаривали. Это в первый раз они решились разговаривать вне дома. Шум ливня был им защитой. Головины между собою теперь говорили только шёпотом.

Они сидели обнявшись, любуясь проносившейся и уже уходящей грозой и внезапными вспышками узлами связанных молний. Со своих мест они видеть могли только небо. Это была минута редкого теперь в «Усладе» покоя. Она их погружала в задумчивость, в полусон. Мила склонила голову на плечо брата. «Он со мною, – думала она. – Он один только к нам и вернулся – и вот мы таимся и прячемся в отчем доме». И эти лучшие минуты были исполнены печали.

Давно-давно они не сидели так на балконе. Димитрий держал руку Милы в своей, и сквозь тонкую, нежную кожу он чувствовал каждую косточку суставов пальцев.

– Как ты худеешь, Мила! У тебя теперь такие хрупкие руки.

– Представь, это только кажется так. Я сильная. Я ведро воды свободно приношу по лестнице. Хочешь, сожму твои пальцы – и ты увидишь сам. – Но она ограничилась только словами и не стала на деле доказывать свою силу.

– Что заставляет тебя так таять, так меняться на наших глазах? – спрашивал он с нежным участием.

Губы её задрожали, и она не ответила. Удар грома и вспышка молний ответили за неё. И снова стало темно. Шум дождя, такой мирный, такой приятный, как всегда – как прежде, как прежде! – разливал успокаивающую человека музыку. И вот тогда, в темноте, Мила решилась спросить: