Были и другие, не менее разительные перемены.
Златовласый дьякон Анатолий вышел из духовного звания. Он шагал впереди процессий в гражданском платье. Галстук его, в виде огромной шёлковой бабочки, развевался по ветру. Несколькими ударами ножниц парикмахер Оливко отделил от его черепа золотистую гриву и устроил волну надо лбом. Дьякон стал ещё красивей. Свободный от сана, от долгих церковных служб, Анатолий Парамонович был самым дорогим гостем и запевалой в любой революционной группе.
Свобода, свобода, о как ты прекрасна! Никогда ещё голос дьякона не звучал так сладко. Он запевал революционные песни – и вмиг опьянены были сердца слушателей. «Я оставил священные песни церкви, чтобы петь вам более священные песни свободы!»
Полина, со знаменем, жалась к нему, старалась держаться поближе. Стара? Человек никогда не стар для погони за счастьем!
Мать Анатолия отреклась от сына всенародно. В церковном дворе, стоя перед дверью собора, обратив взоры на крест над нею:
– Слушайте, христиане! – восклицала она, обращаясь к выходившим из храма. – Слушайте несчастную мать, христиане! Перед Богом и перед людьми я отрекаюсь от сына моего – расстриги и супостата Анатолия и у Бога до конца дней моих буду слёзно и коленопреклонённо молить о прощении, что родила его на свет Божий. Простите меня и вы, христиане! Матери, слушайте меня: когда Господь посылает смерть младенцу вашему, не ропщите. Не вымаливайте ему жизни. Пусть Господь возьмёт дитя ваше к Себе, пока оно ещё безгрешно и чисто душой! – И обратив лицо на восток, потом на запад, север и юг, она повторила своё отречение, обливаясь горькими слезами.
Жена дьякона, тёмная лицом, топталась около и плакала. Её горе было безмерно: уже неделя как Анатолия не видели дома. Где он жил? С кем? Его подрясники грустно висели в гардеробе.
Люди в смущении и молчании наблюдали сцену отречения. Те, кто были матери, плакали.
Епископ вышел из собора и обратился к матери Анатолия:
– Женщина, успокойся и перестань. Оставь всё на суд Божий. А сама помолись и прости!
И обращаясь к печальной, удручённой группе прихожан, стоявших во дворе, он сказал:
– Братие и сестры, пришёл час страшного Божьего гнева. Настали дни великих испытаний, а для избранных – и мученический венец. Крепитесь и не смущайтесь духом. Претерпевший до конца спасён будет.
Заходящее солнце последним лучом своим коснулось стены, двери и затем скользнуло по лицу епископа, словно наложив печать на его слова. И он, как бы поняв нечто тайное, произнёс изменившимся голосом:
– Братья и сестры, простите друг другу, помолитесь и о врагах ваших, как в последний час, на смертной постели. Час гонения близок. – Осенив всех крестным знамением и затем склонившись перед ними, он добавил: «Простите и меня!» – и ушёл в храм.
И тут же погас свет заката, как будто закрылась и небесная дверь. Наступала темнота ночи.
– Не могу переносить вида этого, российской нашей революции, – бормотал темноволосый дьякон Савелий. – Страшно мне! И от владыки – что? Смертоносные они глаголы! Камо пойду?.. Камо бегу?..
Дьякон ушёл и три дня пил без просыпа.
Глава II
Революция углублялась.
Главным занятием жителей сделалось посещение митингов, они же шли и днём, и ночью.
Лейтмотивом было вначале священное слово «братство». Славянское сердце ценило его выше свободы и глубже равенства. Братство предполагалось положить в основу нового государственного и общественного строительства. Не будет войны. Не будет ненависти. Человек будет счастлив, добр и спокоен.
Но как? как они это сделают? – втихомолку размышляли редкие, не поддавшиеся опьянению умы. До сих пор это не удалось ни одной из государственных систем, ни одной из религий.
Как?
Массы не знали, конечно. Представители разных политических партий, казалось, знали; по крайней мере, каждый из них готов был взять это на себя и перестроить мир сам, в единственном числе. Но между собой они не могли сговориться. На каждую речь выступал оппонент. Всякий план казался нелепым, более того, гибельным представителю другой партии. Не искушённый политикой слушатель поражался: столько в мире было верных путей ко всеобщему счастью, а человечество между тем так долго страдало – не странно ли?
Время шло. Споры становились горячей, разделения между партиями – глубже. Никто ни с кем не соглашался, и никто никому не уступал. Списки ораторов становились всё длиннее, речи решили сокращать до десяти минут, и оратор, с негодованием покидая платформу, кричал, что тема его не исчерпана: «Я предлагаю план переустройства мира, а вы мне на это отсчитываете десять минут!»
Наиболее пламенные ораторы делались кумирами толпы. Их образ слушатель помещал в своём сердце, в том опустошённом углу его, где находились прежние, теперь разбитые революцией идолы.
Начиналась организация союзов. Вырабатывались платформы и программы, намечались кандидаты в Учредительное собрание. А для города выбирались – временно, на «покамест» – должностные лица.
Парикмахер Оливко замещал куда-то исчезнувшего городского голову. Полина Смирнова была избрана председательницей Союза союзов трудящихся женщин. Докторша Хиля была послана как делегат от города в столицу за директивами и новостями. Учитель классических языков и чистописания был единогласно избран председателем всех художественно-культурных организаций города и хранителем его сокровищ. Гимназистам восьмого класса было поручено рассмотрение школьных программ, с правом исключать всё, что им покажется ненужным, помня, что «дети – цветы земли» и прежде всего их надо беречь.
Истинное человеческое достоинство связано со скромностью, поэтому достойные люди неизменно оставались в тени: они не кричали, не пользовались едким словом, чтобы унизить оппонента, для них у толпы не было аплодисментов.
Парикмахер Оливко вдруг сделался одним из кумиров города, возможно, лишь потому, что, не имея семьи и забросив работу, он всегда был под рукою. Он охотно принял две-три должности, чувствуя себя вполне компетентным для решения проблем во всех областях жизни города. Он обещал в скором времени понизить цены, обеспечить регулярный подвоз продуктов из деревень, нажать на военных в действующей армии, чтоб не медлили с установлением братских отношений на фронте и занялись перевозом солдат по домам. На двери своего делового кабинета в здании бывшей Городской думы он вывесил собственноручно написанное объявление: «Товарищ Евгений Прокофьевич Оливко. Управляющий по делам города. К услугам всех граждан и гражданок города. Вход без доклада».
Он радостно приветствовал каждого посетителя, простирая к нему руки, выслушивал и, как только схватывал смысл просьбы, прерывал говорившего, обещая исполнить: «Запишем, товарищ, и будет исполнено». Потрясая руку посетителя на прощанье, он добавлял радостно: «Ждите, товарищ, и не сомневайтесь. При первой же возможности…» И тут же забывал и о просьбе, и о своём обещании и с тем же энтузиазмом встречал и выслушивал следующего просителя.
– Сделаем, товарищ! Даю вам моё торжественное революционное слово! Смело рассчитывайте!
Гражданин уходил, совершенно им очарованный. Ничего подобного и не снилось никому при прежнем городском голове. Никакой волокиты. Видно было, что парикмахер Оливко действительно не имел ничего против всеобщего человеческого равенства и счастья.
Между тем всё течение жизни в городе изменялось. Не столько пугала дневная жизнь, как ночная. Днём ещё ходили по городу шествия, колыхались знамёна и звучали речи и песни, но возбуждение, видимо, гасло. Оно совершенно остывало для граждан с наступлением ночи. Преступление подымалось вместе с тьмой, оно росло, смелело, захватывало город в свои жестокие тиски. Защиты от него не было.
Полиция была распущена. На улицах не горели фонари. На крики не отзывался никто.
Начиналась и всё углублялась экономическая разруха.
– Сегодня почему-то нет электричества. – Вы не знаете, продают ли где керосин? Вы не слыхали, почему не работает телефон? – Поезда больше не ходят по расписанию. – Текут трубы? Мне сказали: почините сами. Как? Как знаете. У нас нет для вас рабочих. – Да, это контора по доставке угля. Но угля нет. Нет, я не служащий, я здесь живу, я – секретарь театральной секции революционного театра молодёжи. Я занят. Прошу меня не беспокоить. – Но пекарни все закрыты. Понимаете – в с е. Пекари бастуют, и затем, в городе совершенно нет муки. – Странно, почему нет подвоза продуктов из деревни? Разве нельзя им объяснить? Наконец, заставить их везти. – В больнице нет мест. Лекарства? Но лекарств нет, они вдруг куда-то исчезли. – Обувь? Этот магазин был ограблен. Представьте, приехали подводы и среди бела дня увезли всю обувь. – Да, они сказали – для революционных надобностей. Хозяин? Его никто не видел. – Ресторан? Он реквизирован комитетом по подготовке к голосованию в Учредительное собрание.
И в доме у себя гражданин не видал прежней жизни.
– Ужин? Сегодня нет ужина. – Кухарка? Она ушла куда-то. Её нет со вчерашнего дня. – Перекусить? Но пищи нет на базаре. Её негде достать.
– Что это – пожар? – Но это где-то совсем близко! Почему же не слышно пожарной команды? Выехала в соседний город на митинг? – Но кто-то же должен тушить!
– Бочки? Пожарные уехали на бочках, ведь поезда не ходят. – Но мы все сгорим! – Нет, ветер в противоположную сторону.
– Ах, эти одинокие выстрелы во тьме ночей! Кто стреляет? В кого? Возможно, там убивают! – Нет, нет, не выходите, не открывайте дверей! Завтра прочитаем в газете, если завтра газета выйдет.
– Где дети? Ещё не вернулись? Но поздно, это опасно. Не надо было их отпускать. – Но это митинг, они должны были идти: там записывают на занятия в школе.
– Что это? Боже, что это? Почему так кричат в соседней квартире? Зовут на помощь? – Не ходи, не пущу! Тебя убьют там! – Кричат: «Спасите!» – Не ходи. Слышишь: там уже замолкли.
– Наша дверь забаррикадирована снаружи! Почему? Кто это сделал? Мы не можем выйти! Что это? Кто идёт из кухни – там же не было никого! Боже, что случится с нами! Какие там люди?! О, спасите! Помогите!