и: вынужден, мол, комитетом, проси составить список ценного и дай на то дня два-три. Он смекнёт: что надо, припрячет. Обижай, но в меру, потому архиереи перед Богом за нас первые молитвенники. Затем посылай вежливого человека, с образованием, чтоб не допускал до скандала в соборе, потому – грех. И по списку пусть берёт, что лишнее, так сказать, дублеты. И ещё – д о с т о к а н а л ь н о п о м н и: венцы там венчальные – золотые, так их н е б р а т ь. Это помни. Если что не так – человек я занятой, сам знаешь, разбираться, кто виноват, мне некогда – с тебя спрошу. Понял?
Для «отчуждения» церковных имуществ, по идее Попова, был избран Моисей Круглик. Казалось, он подходил вполне: человек образованный, воплощение научного атеизма. К тому же и репутация товарища Моисея доселе не была запятнана, и его посещение ризницы собора трудно было представить как грабёж или разбой.
– Возражений нет? Просим товарища Моисея! Просим! – сказали в комитете.
– Хорошо, согласен, – сказал Моисей Круглик. – К чему церкви золото? Кто хочет молиться, пусть молится без золотых вещей. Приготовьте бумаги, назначьте день и час, дайте людей. Я буду там присутствовать. Только не тратьте даром времени. Я очень занят.
Для Моисея не было религии, не было церкви. Человек один, а Бог, если этим назвать самое высшее, есть математический закон. Истина может быть выражена только математикой. Что не может быть выражено ею – человеческое воображение. Последнее, не управляемое законом точности, – причудливо, отсюда разница в религиях. Он не мог испытывать благоговения к плодам человеческой фантазии. Для него проблема проста: там есть золото, оно лежит без всякой к тому надобности; здесь есть люди – они болеют и голодают. Ясно?!
Глава XIV
Получив приказ приготовить церковные ценности собора для передачи их на следующий день комиссару от правительства, епископ с дьяконом Савелием обсуждали завтрашний день.
Их осталось только двое в соборе. Ходили слухи, что и самое здание собора вот-вот отберут, так как город нуждался в помещении для нового Музея Революции.
В ризнице, разложив листы с описью церковного имущества, епископ велел дьякону отдавать всё, что попросят, молча, без возражений и спора. Но дьякон проливал искренние слёзы при мысли о том, как опустошена, как ограблена будет церковь.
– Не печалься безмерно, отец дьякон, – уговаривал его епископ. – Всё отдай. Для порядка возьми расписку. И пусть кесарево пойдёт кесарю. Не отождествляй Христа с его изображением, его святой крови с золотою чашею. Иди с миром. Успокой свою душу: никто не может отнять Христа от верующего. Он в нём самом. И это одно важно.
– Владыко, не сбегать мне к дьякону Анатолию? Он у власти, может, защитит.
– Эх, отец Савелий, – улыбнулся епископ, – у Господа сонмы ангелов, а ты хочешь искать защиты у расстриги. Что Господь отнимает у нас, того мы, значит, не были достойны. Грешили. Не уберегли веры, не воспитали паствы…
– Ох, и я грешил, несчастный я пьяница.
– Так и прими наказание безропотно: спасён будешь. Иди с миром.
Но дьякон медлил. Он топтался на месте, утирал слёзы рукою, как малый ребёнок. Тогда епископ взял книгу с полки и стал читать ему вслух:
«В Египте, в пустыне, в четвёртом столетии два отшельника-аскета стояли на песчаном холме: старец и молодой его послушник.
– Смотри, сын мой, – сказал учитель, указывая посохом вдаль, где были видны голые, солнцем выжженные скалы с пещерами в них, где подвизались отшельники и аскеты-христиане, кто десятками лет не беседовал с человеком, не вкушал варёной пищи, кто жил в посте и молитве. – Вот так созидается церковь для будущего, так собираются духовные богатства, – сказал старец послушнику. – Но придёт время, когда не в пещерах, во дворцах будут собираться для молитвы, когда молитвенники будут ждать платы за молитву, когда монахи будут есть сладко, спать долго, и не власяницы станут носить отцы церкви, а шёлковые одежды. Знай, сын мой, то будут знаки разрушения церкви, искажения веры. Пастух выронит посох из рук своих, заблудится стадо, и он пойдёт один с пустыми руками.
Услышав это, юный послушник упал на колени и воскликнул:
– Господи! Пошли мне смерть, прежде чем это случится…»
– Ну, вот видишь, – сказал епископ, закончив чтение и улыбаясь Савелию, – а мы с тобою вот и дожили до этого дня. Но ты не печалься. Есть и внутренняя в христианстве церковь, и никто не ограбит и не разрушит её. Береги её в себе. Помни, завтра воздержись от гнева. Иди с миром.
На следующий день к трём часам отец Савелий был в ризнице. Ожидая, он пел: «Господи, иже Пресвятаго Твоего Духа в третий час Апостолам Твоим ниспосланный…»
Моисей Круглик с четырьмя вооружёнными солдатами явился «для изъятия церковных ценностей». Грузовик ожидал у входа. Моисей так и вошёл, размахивая в одной руке мандатом, в другой – револьвером, и рассеянно спросил:
– Где же они?
Не поняв вопроса, думая, что речь идёт об епископе, Савелий отвечал:
– Они у себя. Запершись. Их нельзя беспокоить.
– Странно, – заметил Моисей Круглик. – Так вы их отоприте. Мы спешим. – И вдруг, увидев выставленную рядами церковную утварь, воскликнул: – Вы там отпирайте, а мы пока возьмём это.
Отец Савелий вначале помнил, что должен воздержаться от гнева. Но когда он увидел в руках Моисея старинную золотую чашу, что-то дрогнуло и оборвалось в его сердце.
– Это же можно перелить в червонцы, – рассеянно заметил Круглик.
Слепой гнев охватил Савелия. Выхватив чашу, он могучим своим кулаком толкнул Моисея в грудь. Тощий и хилый Моисей пошатнулся и удержался на ногах лишь потому, что позади была стена. Инстинкт самосохранения – слепой и извечный охранитель жизни – воспрянул в нём: он поднял свой револьвер и выстрелил, не целясь. Никогда в жизни ещё не стрелявший, он этой единственной роковой пулей смертельно ранил дьякона.
Затем, видя, как зашатался дьякон, как грузно он, раненый, опустился на плиты пола, как лежал там во весь свой гигантский рост, Моисей окаменел от удивления. Он не сознавал, что стреляет, и не понимал, что человек ранен. Но вот нападавший противник его лежал, поверженный в прах. Как это случилось? Это он, Моисей Круглик, сделал это? Но он не хотел. В жизни своей он никогда не хотел кому-либо причинить боль и страдание. Он не был и не желал быть нападающим, наносящим раны. Он защищался от незаслуженного нападения, а вышло, что он невредим, а нападавший упал и лежит на полу. Он совсем не желал этого. Он взял мандат и револьвер: ему дали, сказав, что так полагалось, но не для того же он взял, чтоб наносить раны.
Наклонившись, он стоял над телом, с ужасом наблюдая, как растекалась по полу кровь. Это было делом его рук? Ужас и отвращение сотрясали его. Затем его охватила безграничная жалость: бедный человек! он ранен! он страдает. Надо скорее помочь ему. Ему надо возможно скорее помочь!
Мысли Моисея, обычно рассеянные во всём, что касалось реального мира, теперь, стекаясь со всех плоскостей его размышлений, концентрировались на одном: он стрелял и ранил человека. Тут не было ничего абстрактного, не было аллегорий, гипотез, сомнений: человек ранен, текла кровь, и он сам сделал это!
В своём автомобиле помчался Моисей с раненым в госпиталь. Там, схватив доктора за белый рукав, волнуясь, задыхаясь, запинаясь, он пытался объяснить, что вышло недоразумение, что всё вышло нечаянно, и эта пуля, и эта рана, и кровь – всё было только горестной, неожиданной ошибкой, что не было никакого намерения ранить человека, причинить ему боль, и поэтому он горячо просит доктора поскорее и совершенно вылечить дьякона, и что именно это теперь чрезвычайно важно, совершенно необходимо. Недопустимо, чтоб раненый страдал, надо, чтоб он поскорее поправился и жил.
Дьякона унесли на носилках. Моисей сидел в приёмной, и в голове его – как никогда раньше – была всего-навсего одна мысль: он ранил человека.
Какое безумие! Какая жалость! Какая ужасная, непростительная оплошность! Никто и никогда не должен делать этого. Люди, правда, и прежде поступали так, но это не было осмысленно. Теперь ему, Моисею Круглику, совершенно ясно и очевидно, что этого не должно делать. Он сам должен всем это сказать и всех предупредить. С этим надо покончить. Не забыть сказать на первом же митинге. Разве оружие единственный способ защиты? Разве не вполне разумно раз-навсегда уничтожить всякое оружие и решать вопросы мирным путём? Какая простая, какая ясная мысль! Она понятна будет даже ребёнку. Если нужно, он, Моисей, отложит свою математику на время и будет думать, писать, говорить только об этом одном. Не надо зла! Человек любит свою золотую чашу? Так и дайте ему её, пусть будет в мире больше довольства и радости. Отнимая чашу, вы отнимаете игрушку у ребёнка. Не делайте этого никогда: вы не знаете, что эта вещь значит для него, к а к он видит её и понимает. Игрушка – это символ. Символ всегда связан с чем-то в самом сердце человека. Будьте осторожны. Выбор: человек или вещь? Человек, конечно человек!
Не должно быть оружия, и не должно быть убийства. Убить одного человека, чтоб через это осчастливить другого! Абсурд. Этого нельзя оправдать морально. Убить одного для одного? Этого человека для того или того для этого? Почему так или почему наоборот? Этих за тех или тех за этих?
Так он сидел и ждал, размышляя и волнуясь. Он ожидал, что вот после перевязки выйдет дьякон, и он, Моисей, у него попросит прощения и всё ему объяснит. Но вышел один доктор и сумрачно объявил, что рана смертельна, нет надежды на выздоровление пациента.
Задыхаясь от волнения, Моисей Круглик пытался убедить доктора, что это невозможно, что следствие не оправдывается его причиной. Рана была нанесена не в реальном плане мотивов сегодняшнего дня, она возникла из сумеречного плана атавистического закона – эхо туманного, ещё пещерного бытия человека. Для гибели дьякона нет разумного основания, и недопустимо поэтому, чтобы дьякон умер.
Доктор отвечал, что здесь, в госпитале, они живут и работают на единственном плане – медицинском, и, согласно этому плану, дьякон едва ли доживёт до рассвета.