в годы харбинского «бега», она ввела в третью часть трилогии, иногда почти без изменений, иногда с изменениями и даже преувеличениями.
Сгущала ли она краски, описывая некоторые вроде бы немыслимые происшествия, в особенности совпадения, которые выглядят роковыми и кажутся невероятными? Она старалась передать дух времени. Характеры людей, каких вроде и быть не могло, ей, по-моему, удавались особенно хорошо, это потому, что она таких встречала. Есть ли надуманность в изображении сокрушительной красоты Саши Линдер, которая прямо-таки бьёт наповал всех, кто попадается ей на пути? Одно могу сказать: портрет с натуры написан автором, знавшим такую Сашу. Да и мне самому случалось таких видеть.
Мать была человеком свободомыслящим, таковой являлась вся среда и семья, из которой она вышла, но к революционному движению мать никогда не принадлежала. Знать об этом движении знала – как можно было не знать, учась в Петрограде в революционные годы! Но с теми из сверстников, кто примкнул к революции, она разошлась главным образом на религиозной почве. Приближение революции она предчувствовала, почему и приняла предложение занять преподавательское место в харбинской школе – среди русских, но за пределами Российской империи. Советской подданной она никогда не являлась, как, впрочем, не принадлежала и ни к каким эмигрантским политическим группировкам.
Мать прекрасно владела русским языком. Зарубежных соотечественников старшего поколения, знавших её, она поражала своими знаниями, являясь «ходячей энциклопедией». Она вышла из культурной семьи, гимназию окончила с золотой медалью, на Бестужевских курсах слушала выдающихся учёных, корифеев гуманитарных дисциплин. Кроме того, обучая других, учишься сам, а мать с окончанием «Бестужевки», как я уже сказал, учительствовала. Давать уроки ради заработка она начала ещё студенткой, а позднее в своих книгах это описывала на основе собственного опыта. «Если бы не революция, – не раз повторяла она, – я в конце своей служебной карьеры, вероятно, стала бы начальницей женской гимназии».
Познание русских людей и России для матери оставалось повседневным и разносторонним занятием до конца её дней. Она вела курсы русского языка и литературы в одном из колледжей университета штата Орегон. Научно-культурными интересами полна была и наша домашняя жизнь. Отец являлся признанным авторитетом в ориенталистике и не только среди коллег-соотечественников, но у самих китайцев и монголов пользовался необычайным почётом. Отец работал над обзором русской культуры, а мать ему помогала. «В вопросах языка, литературы и искусства, – было указано в предисловии к первому из трёх томов его труда, – автор пользовался советами и помощью своей жены А.Ф. Рязановской (Нины Фёдоровой), а страницы о языке написаны ею целиком…» Если бы эти страницы оказались собраны под одним переплётом, то получилась бы отдельная небольшая книжка. Издавался труд на средства из бюджета нашей семьи, за счёт автора, в то самое время, когда создавалась «Жизнь». Некоторые главы романа печатались как рассказы в русской зарубежной периодике. И были у матери такие читатели-почитатели, как Александр Бенуа, Сергей Кусевицкий, Александр Ливен, Владимир Набоков, Игорь Сикорский, Игорь Стравинский…
Наши выдающиеся соотечественники, очутившись на чужбине, продолжали считать себя русскими людьми, и прославились они на весь мир как русские. Но было бы несправедливо этим определением ограничиться – творчески осуществились не на родине, каждый из. них в своей области стал американским специалистом, американским мастером, американским творцом. Так и моя мать. Она оставалась русским человеком и была прежде всего русской писательницей, но разве не стала она же писательницей американской? «Жизнь» она писала по-русски, а «Семью» и «Детей» – по-английски, и престижную литературную премию американцы присудили ей без скидок, как своему автору, владеющему языком страны так, как должен владеть их соотечественник, претендующий на звание писателя. В издательской аннотации бостонской фирмы, где вышли «Семья» и «Дети», было указано: «Нина Фёдорова сама из тех русских, о которых она пишет», но лишь впоследствии те же романы оказались матерью написаны (не переведены!) и по-русски.
Мать также в совершенстве владела французским. Отец считал, что она с равным успехом могла бы писать на этом языке свои романы. Кстати, если из русских прозаиков её любимым автором всегда оставался Гоголь, то из французских – Бальзак, и я то и дело таскал ей из университетской библиотеки один за другим бальзаковские тома, которым, как вы знаете, нет числа.
Что мне вам рассказывать о том, насколько знание иностранных языков и освоение зарубежной, прежде всего западно-европейской литературы и культуры являлось для наших писателей обязательным в домашнем воспитании, это каждому известно со школьных лет по биографиям Пушкина и Лермонтова. Напомню лишь слова князя Вяземского, который в шутку интересовался, что делает его приятель-москвич: «Всё горюет о засорении французского языка?» А как владели иностранными языками Тургенев и Тютчев! Сами же французы и немцы брали их за образец. Не говоря уже о Герцене, который писал на трёх языках или же свой текст, написанный по-русски, с листа диктовал в переводе либо на немецкий, либо на французский, а то и правил переводы, сделанные, что называется, носителями языка.
Мать говорила о себе, о своих произведениях со скромностью предельной, не наигранной. До размеров значительной литературной величины раздуваться ей и в голову не могло прийти. Но она сознавала свои способности или, точнее, предпочитала пользоваться своими способностями в том, что удавалось ей лучше всего и доставляло наибольшее удовольствие читателям или слушателям. На слушателях она как бы проверяла ею же записываемое. А она была прекрасным устным рассказчиком, с чувством юмора, и я помню, как заливались смехом, слушая её, наши русские гости или её американские студенты. Юмор у неё был гоголевско-чеховский: схватывалась человечность людей в их безалаберности и жизнь – в обыденной фантастичности. Вы, я надеюсь, не подумали, что, упоминая Гоголя или Чехова, я пытаюсь причислить мать к той же категории. Наши классики-прозаики (поэтов не касаюсь), в первую голову Гоголь, – это была для нее Звезда Вифлеемская, ведущая к истине.
Я наслышан о том, что читатели «Роман-газеты» плакали над страницами «Семьи». Пусть же и издание «Жизни» даст им возможность поплакать со смехом пополам. Пусть «горьким смехом посмеются», если вспомнить слова боготворимого моей матерью Гоголя.