И это было не совсем обычно, потому что Семен Митрофанович все эти квартиры, весь строй их и быт давно наизусть знал, потому что прежде его всегда в большой комнате принимали, в столовой. А это была папашина комната: сюда самому Анатолию и то был вход заказан.
А сегодня – и дверь нараспашку, и это Ковалев тоже запомнить постарался.
Комната была маленькой: дворцы эти лишь снаружи роскошно выглядели, а внутри только лестничные клетки соответствовали внешнему виду. А комнаты в каждой квартире были на редкость неудобными, и эта, хозяйская, была более схожа с кладовкой, чем с жильем человеческим: свету в ней было мало, дверь – велика, да и барахлишка здесь скопилось тоже предостаточно. И барахлишко-то странное было, очень странное: громоздкое, старое, неудобное, широкозадое какое-то.
– Присаживайтесь, – сказал Анатолий. – Можете закурить.
«„Советский Союз“, – подумал Ковалев. – Сорок копеек пачечка…»
И сказал:
– А закурить-то у тебя найдется?
Парень хлопнул по карману, метнулся к дверям:
– Сейчас!
Услужлив он сегодня был, ох услужлив! И вежливостью от него несло, как одеколоном из парикмахерской…
– Вот, пожалуйста.
«БТ». Младший лейтенант даже обрадовался, что другими оказались сигареты. Почему обрадовался, и сам понять не мог, но обрадовался.
И закурил, хоть от сигареток этих в горле у него першило.
– Жалуются на тебя соседи, что нарушаешь ты постановление горсовета.
– Какое постановление?
– Насчет шумов. Магнитофон у тебя больно зычный, Анатолий. На весь квартал хватает.
– Так ведь музыка. Искусство, товарищ младший лейтенант.
Осваивается понемногу, раз об искусстве заговорил. Значит, страх проходит. Перед чем же страх-то был? Что его напугало?
– Искусством, согласно постановлению горсовета, заниматься можно до двадцати трех часов. А потом – конец всякому искусству. Ясно?
– Усвоил.
– Если бы ты песни красивые играл, тогда бы и нареканий не было. А у тебя будто режут кого. Орут какие-то нетрезвые на иностранных языках. И орут громко.
– Вы попутно и эстетике обучаете?
– Попутно. – Ковалев поднял палец. – Именно что попутно, Анатолий. Это ты умно сказал.
И замолчал. Пыхтел себе сигареткой, разглядывал громоздкие комоды и ждал. Видел, как Анатолия вдруг в краску кинуло, как закурил он…
– А что вам, собственно, нужно? Неужели ради магнитофона этого?…
Не выдержал. Брякнул с нервов и замолчал. Проболтаться боится, что ли?
– Попутно, – повторил Семен Митрофанович. – Магнитофон – это попутно. Веткиных знаешь?
– Не знаю я никаких Веткиных!..
Громко слишком выкрикнул. Слишком громко.
– Среди прочих вещей, что взяли у них, туфли лаковые числились. Иностранного производства туфли: дочка их за границей купила и у родителей на хранение оставила.
– Ну и что из того? – грубо перебил Анатолий. – Мне-то что до этих туфель заграничного производства?
– А то, что они у тебя в передней стоят, эти туфли.
Это он спокойно сказал, размеренно. Сказал и ждал, что будет. Вскочит Анатолий, закричит, покраснеет – что?… Что-то должно было произойти, потому что туфли эти он видел собственными глазами и сейчас по первой реакции парня должен был понять, знает ли сам Анатолий, что туфельки эти – ворованные?…
И промахнулся. Позорно, как первогодок несмышленый, опечатку допустил. Крупнейшую опечатку!..
Не вскочил Анатолий. Не закричал, не покраснел – спросил. Спокойно спросил, улыбаясь:
– Какие туфли, товарищ младший лейтенант?
Все понял Семен Митрофанович. По глазам, по чуть прорвавшемуся торжеству, по спокойствию. И поэтому снял этот вопрос с повестки, как неоправданный:
– Шучу я, Анатолий. Шучу!
Встал, пошел к двери – Анатолий и здесь поспел предупредительно распахнуть ее. Вышел в коридор, стрельнул по полу глазами: все правильно. Тю-тю туфельки те вместе с ножками! С приветом, как говорится!..
– Вместо меня теперь будет Степан Данилыч Степешко, – официально сказал Ковалев. – Ты уж не беспокой его нарушениями, ладно? Как-нибудь до двадцати трех укладывайся в рамки.
– Уложусь.
– Ну, счастливо тебе, Анатолий. – Шагнул к дверям, обернулся вдруг. – А ведь туфельки-то были. Были, Толя, вот ведь какой факт получается. Так что учти. Если умный.
И вышел. Нарочно быстро вышел, чтоб парень наедине с его последними словами остался. Очень это сейчас было важно: оставить его наедине с этими словами.
А сам во второй дом направился: из семиэтажек – второй. И пока шел, улыбался: перехитрила его, старого волка, молодежь эта магнитофонная. Провела да вывела без стука, без шороха, пока он над собственными планами потел. Ну и правильно сделала: не держишь ногу – выходи из строя. Еще одно доказательство, что в самый цвет он рапорт подал. В самый раз, в яблочко.
Нет, не верил он, что Анатолий в квартирной краже замешан. Ну задирист парень, ну нагрубить может, ну старших не почитает, ну, с девчонками там, с винцом замечен – так ведь от этого до уголовщины никакая ниточка не ведет. Совсем это разные вещи, и под один параграф ставить их не следует: ошибочно это. Да и по характеру Анатолий не из тех, что в капезе, как в собственную квартиру, приходят. Он ведь не милиции боится, он запачкаться боится и, значит, именем своим дорожит. А это тормоз надежный.
Однако воробьиха была у него? Вроде была. Туфли на полу в прихожей лежали? Лежали. Без всяких «вроде»: точно лежали. И ждал Анатолий кого-то, с нетерпением ждал. Кого, спрашивается?
7
Вопросы эти в книжку он заносить не стал, а решил при встрече ознакомить с ними Данилыча. Не просто ознакомить: обсудить. Насчет профилактики и девчонки этой. Воробьихи…
– Не заперто! Входите!
Он и не заметил, как к Агнессе Павловне постучал.
Вошел, снял фуражку, крикнул в гулкую квартиру:
– Добрый день, Агнесса Павловна! Это из милиции к вам. Семен Митрофанович.
– Ну что там еще? Погодите, оденусь!
Усмехнулся Ковалев: то не заперто, то погодите. Странный народ, женщины одинокие!
Агнесса Павловна в тридцать овдовела, красивая бабенка была, тугая, ядреная, и все соразмерно, ничего не скажешь. Завидная вдовушка: и квартира, и дача, и машина, и в самом соку. Однако тогда она не спешила. Тогда она так считала, что лучше быть вдовой профессора, чем женой аспиранта. И жила не задумываясь, точно раскручивала много лет назад взведенную пружину. Без оглядки жила, словно на бегу. Ну а теперь… теперь добежала. Теперь ей самая пора была к месту причаливать, на якорь становиться, а якоря-то этого в наличии и не имелось. О якоре своевременно заботиться следует, и умные люди его загодя подбирают…
– Входите!
Дух в большой комнате стоял, точно в милицейской курилке под утро. И окурки везде понатыканы: в пепельницах, в тарелках, в цветах. И рюмки немытые на столе, и бутылки пустые: хороший кавардак здесь вчера устраивался, на всю катушку…
Младший лейтенант первым делом окна настежь распахнул, чтоб выдуло весь этот кабацкий дух к чертовой матери. Тут Агнесса Павловна вошла – в пестром халате, зеленая то ли с пересыпу, то ли с перекуру. Сказала безразлично:
– А, это вы…
Плюхнулась в кресло, схватила сигарету. Семен Митрофанович ждал у окна, пока она в соображение войдет. Ждал, глядел на измятое, безжизненное лицо этой еще совсем нестарой женщины, на дрожащие пальцы и жалел ее. Раздраженно жалел, дурой чертовой про себя ругая.
– Хотите кофе, Семен Митрофанович? Я вам по-особому сварю: меня композитор один научил.
– Это потом, спасибо. Тихо вы вчера гуляли.
– При закрытых окнах. – Она усмехнулась. – Цените, Семен Митрофанович.
– Ценю, – серьезно сказал он.
Не отшутился: правду сказал. Он уважал ее, беспутную, добрую и очень одинокую. И она его уважала: вся гульба здесь втихую шла, за тяжелыми шторами, чтобы ему, младшему лейтенанту Ковалеву, поменьше было беспокойства.
– С прошедшими именинами вас.
Она покивала. Потом вдруг улыбнулась, даже глаза чуть ожили.
– Учтите: мне – тридцать девять, и ни на один день больше!
Сорок три ей вчера исполнилось, но точность здесь была ни к чему. А вздохнул Семен Митрофанович по другому поводу.
– Себя бы пожалели.
Всерьез сказал, и не во исполнение параграфа – от души. Сроду бы он никогда себе не признался, что… Ну да что уж там: он милиционер, а она – кофе с композиторами… Да и потом, усмехнулся Ковалев, ему завтра на пенсию, а ей вчера – тридцать девять, и ни на один день больше. И вздохнул:
– Пожалели бы вы себя, Агнесса Павловна!
– А!.. – Она беспечно махнула рукой, сигарета немного привела ее в чувство. – Так как же насчет кофе?
– Кофе?… – Он прошел, сел напротив. – Это потом. Сами выпьете. Я ведь просто так зашел. Попрощаться зашел, точнее сказать.
– Попрощаться? Уезжаете куда?
– Уезжаю, Агнесса Павловна. Совсем уезжаю, потому как с ноля часов выхожу на пенсию.
– На пенсию?… – Она встала, глядя на него и вслепую тыкая сигарету в пепельницу. – Семен Митрофанович, дорогой, вы шутите так, да?
– Нет, не шучу. Сдаю участок новому товарищу, старшему лейтенанту Степешко Степану Даниловичу. Мы с ним заходили к вам, да вы аккурат на даче были…
Она вдруг бросилась к столу, зазвенела бутылками:
– Черт!..
– Что вы там, Агнесса Павловна?
– Погодите!..
Зло сказала, с сердцем, и вышла так стремительно, что полы халата крыльями взлетели в воздух. И вернулась быстро: Ковалев даже подивиться не успел, куда это ее унесло. Притащила початую бутылку коньяку и две чайные чашки: остальная посуда, видать, вся грязная была.
– Не все вчера вылакали.
Плеснула в чашки.
– Не надо, – сказал он. – Я при исполнении, а у вас печень больная. И ночь вы не спали, и курили много…
Он замолчал, потому что увидел вдруг, что из глаз ее медленно, одна за другой, текут слезы. И она их не вытирает, а только моргает часто.
– Семен Митрофанович! – Она глубоко вздохнула. – Семен Митрофанович, дорогой мой, вы же один-единственный во всем свете ко мне по-человечески относились… Нет-нет, вы не говорите ничего, вы помолчите, я говорить буду. Вы меня от всех этих баб, от всех этих Бызиных, от склок, сплетен, дрязг вот уж сколько лет грудью своей прикрываете. Если бы не вы, сожрали бы они меня. Сожрали бы, Семен Митрофанович, сожрали!.. Вот почему… – Она помолчала, улыбнулась. – Реветь хочется, понимаете? Но это так, это пройдет… – Агнесса Павловна вдруг совсем по-девичьи шмыгнула носом. – Живу я беспутно, глупо, пошло живу – это я все понимаю. За это и наказана: ни сем