А зори здесь тихие… — страница 45 из 132

– Да потому, что снаружи все искали! А зло – оно в человеке, внутри сидит.

– А еще – что в человеке сидит?

– Живот! Из-за живота-то и зло. Всяк за живот свой опасается и всех кругом обижает.

– Кроме живота, есть еще и совесть, Коля. А это такое чувство, которое созреть должно. Созреть и окрепнуть. И вот иногда случается, что не вызревает в человеке совесть. Крохотной остается, зеленой, несъедобной. И тогда человек этот оказывается словно бы без советчика, без контролера в себе самом. И уже не замечает, где зло, а где добро: все у него смещается, все перепутывается. И тогда, чтобы рамки себе определить, чтобы преступлений не наделать с глухой-то своей совестью, такие люди правила себе выдумывают.

– Какие правила?

– Правила поведения: что следует делать, а что не следует. Выносят, так сказать, свою собственную малюсенькую совесть за скобки и делают ее несгибаемым правилом для всех. Ну, они, например, считают, что нельзя девушке жить одной. А если она все-таки живет одна, значит что-то тут неладно. Значит, за ней надо особо следить, значит, подозревать ее надо, значит, слухи о ней можно самые нелепые…

Остановилась Нонна Юрьевна. Опомнилась, что свое понесла, что из общего и целого вывод сделала частный и личный. И даже испугалась:

– Господи, у меня же плитка на кухне не выключена!

Выбежала, а Колька этого и не заметил. Сидел, брови насупив, думал, прикидывал. Слова Нонны Юрьевны к своему житью-бытью примерял.

Насчет правил точно все сходилось. Видал Колька таких, что жили по своим правилам, а тех, кто этих правил не придерживался, считали либо дураками, либо хитрюгами. И если правила, по которым жил Яков Прокопыч, были простыми и неизменными, то правила родного дядюшки Федора Ипатовича решительно расходились с ними. Они были куда изощреннее и куда гибче прямолинейных пунктиков контуженного сосной Якова Прокопыча Сазанова. Они все могли оправдать и все допустить – все, что только нужно было в данный момент самому Федору Ипатовичу.

И еще были тятькины правила. Простые: никому и никогда никаких правил не навязывать. И он не навязывал. Он всегда жил тихо и застенчиво: все озирался, не мешает ли кому, не застит ли солнышка, не путается ли в ногах? За это бы от всей души спасибо ему сказать, но спасибо никто ему не говорил. Никто.

Хмурил Колька брови, размышлял, по каким правилам ему жить. И как бы сделать так, чтобы никаких правил вообще больше бы не было, а чтобы все люди вокруг поступали бы только по совести. Так, как тятька его поступал.

А пока Колька ломал голову над проблемами добра и зла, учительница Нонна Юрьевна тихонечко плакала на кухне. Хозяйка ушла, и можно было, не таясь и не прилаживая дежурных улыбок, вдоволь посокрушаться и над своей незадачливой судьбой, и над своими очками, и над ученой угловатостью, и над затянувшимся одиночеством.

А может, и правда, что мужчины книжных девушек не любят?…

8

Поезд прибыл в областной центр в такую рань, что Егор оказался возле рынка в пять утра. Рынок был еще закрыт, и Егор остановился возле ворот, положив мешки на асфальт. Сам же подпер плечом соседний столб, свернул цигарку вместо завтрака и начал с опаской раздумывать о предстоящей торговой операции. Сроду он в купцах не ходил, да и руки у него под топорище приспособлены были, не под навески-разновески. Дома, в горячке, он чересчур уж уверовал в собственные способности и теперь, хмурясь и вздыхая, сильно жалел об этом.

Чего греха таить: побаивался Егор базара. Побаивался, не доверял ему и так считал, что все равно обманут. Все равно на чем-нибудь да объегорят, и мечтать тут надо о том лишь, как бы не на все килограммы разом объегорили. Как бы хоть что-то выручить, хоть две из тех трех сотенных, что нависли над ним, как ненастье.

А тем временем и город зашевелился: машины зафыркали, дворники зашаркали, ранние дамочки каблуками зацокали. Егор на всякий случай поближе к мешкам подобрался, променяв удобный дальний столб на неудобный ближний, но вокруг колхозного рынка пока особой активности не наблюдалось. Мелькали, правда, отдельные личности, но облюбованных Егором ворот никто не отпирал.

– Эт-то что такое?

Оглянулся Егор: начальник. В шляпе, в очках, при портфеле. И пальцем в мешки целится.

– Эт-то что, спрашиваю вас?

– Свининка это, – поспешно пояснил Егор. – Свеженькая, значит. Личная убоинка.

– Убоинка? – Под шляпой грозно заерзали брови: вверх-вниз, вверх-вниз. – Кровь это! Кровь по асфальту струится антисанитарно, вот что я вижу отчетливо и невооруженно.

Из-под мешка действительно сочилась жалкая струйка сукровицы. Егор поглядел на нее, на строгого начальника, ничего не понял и поспешно захлопал глазами.

– За такие фортели рыночную продукцию бракуют, – строго продолжал начальник с портфелем. – Какая, говорите, у вас продукция?

– У меня? У меня никакая не продукция. Убоинка у меня. Поросячья.

– Тем более блюсти обязан. О холере наслышан? Нет? Чистота – залог здоровья! Фамилия?

– Мое?

– Фамилия, спрашиваю вас?

– Это… Полушкин.

– Пол-ушкин. – Гражданин в шляпе вынул книжечку и аккуратно занес в нее Егорову фамилию, что очень озадачило Егора. – Снизим оценочный балл, гражданин Полушкин. Знаете, за что именно. Вывод делайте сами.

Спрятал книжечку в карман, пошел не оглядываясь, а вслед ему Егор ошалело хлопал глазами. Потом к мешкам сунулся, хотел уж подхватить их, чтобы все было санитарно, да не успел. Двое из-за рынка выломились: один уж в годах, а второй середник. Пожилой завздыхал, зацокал:

– Ах, самоуправство, ах, паразит!

– Чего? – спросил Егор.

– Знаешь, кто это был? – спросил середник. – Главный по инспекции. Он штампы на мясо ставит.

– Штампы?

– Не поставит – хана товару. И продавать не разрешат, и в холодильник не допустят. Стухнет товарец.

– Чего? – спросил Егор.

– Строгачи кругом, страшное дело! – завздыхал пожилой. – Строгачи-перестраховщики: эпидемия, слыхал?

– Чего?

– Жмут нашего брата…

Закручинились прохожие, завздыхали, застрекотали: гигиена, санинспекция, эпидемия, категория, штампы, холодильник. Один справа стоял, другой слева расположился, и Егор, слушая их, все башкой вертел. Аж шею заломило.

– Да-а, влип ты, мужик.

– Вот он в прошлом месяце, – пожилой в середника ткнул, – на три сотни он накрылся.

– Чего?

– Накрылся. С приветом, значит, три сотенных. Как те ласточки-касаточки.

– Чего?

– Да-а, было дело, было… У тебя чего тут, телятинка?

– Поросятинка. – Егор, разинув рот, глядел то на правого, то на левого. – Что же делать-то мне, мужики, а? Присоветуйте.

– А чего тут присоветуешь? Забирай свои мешки да дуй до дому. Сдашь в родном колхозе по рублю за килограмм.

– По рублю?

– По рублю не возьмут, – сказал середник. – Зачем им по рублю? От силы по семь гривен.

– Семь гривен? Нельзя мне по семь-то гривен – никак нельзя. Начет на меня. Три сотенных начет.

– Да-а, дела, – вздохнул пожилой. – Обидно, конечно, но раз он твою фамилию записал, то все.

– Ну-у?

– Помог бы ты мужику-то, а? – попросил за Егора середник. – Видишь, и начет на него, и поросятинка тухнет.

– Трудно, – закручинился пожилой. – Ой, трудное это дело. Немыслимо!

– Мы понимаем! – зашептал, озираясь, Егор. – Мы это, трудности-то ваши, как говорится, учтем. Учтем ваше беспокойство.

– Это – лишнее, – строго сказал пожилой. – Я к тебе всей, можно сказать, душой, а ты – деньги. Обижаешь.

– Обижаешь, – подтвердил середник.

– Да что вы, что вы! – перепугался Егор. – Это так я, так! Сболтнул я, граждане.

– Сболтнул он, – сказал середник. – Может, уважим?

– Главное тут, как начальство объехать, – размышлял пожилой. – Фамилия-то известна: записана фамилия-то. Вот в чем сложность. Может, лучше сразу все продать, а? Продать все чохом. Оптом, как говорится: полтора рубля за килограмм.

– Полтора? – ахнул Егор. – Да что вы, граждане милые! Грабиловка полная получается.

– Грабиловка, говоришь? А то, что фамилию твою на цугундер взяли, это как называется? Сам ты во всем виноват, раскорячился тут антисанитарно, а потом орешь: грабиловка! Да на что ты нам сдался, спрашивается? Мы же помочь тебе хотели, по-товарищески.

– Не хошь – как хошь, – сказал середник. – Ходи грязный.

И пошли оба. Заскучал Егор, замаялся, не выдержал:

– Мужики! Эй, мужики!

Остановились.

– Два рубля с полтинничком…

– Пошел ты!

И сами пошли. Заметался Егор пуще прежнего:

– Мужики! Граждане милые, не бросайте!

Опять остановились:

– Ну, чего тебе? Мы же тебе уважение оказываем, мы тебе помощь, можно сказать, за здорово живешь предлагаем, а ты – верть да круть, круть да верть.

– Несерьезный ты мужик. Так оно получается.

– Да куда же вы, граждане-товарищи? А я как же?

– А как хочешь.

К углу направились, за рынок. Закричал Егор:

– Стойте! Ладно уж, чего там гадать да выгадывать. Давай за все про все две сотенных да тридцаточку.

Знал ведь, что хитрят мужики. Хитрят, врут, изворачиваются, и от всего этого росло в его душе какое-то очень усталое открытие. Он вдруг вспомнил и Федора Ипатовича, выгадывавшего на чужом горе себе бревнышко; и Якова Прокопыча, беспокоившегося только о том, чтобы его, его лично не коснулось чье-то несчастье; и туристов, и этих ловкачей, и еще многих других – таких же мелких, жадных и думающих только о себе. Вспомнил он обо всем этом и сказал:

– Давай за все про все…

– Ну, знаешь, это сперва прикинуть требуется. Волоки на весы свою продукцию.

Прикинули. Домой Егор с двумя сотнями возвращался. Зато без мяса и – с подарками. Кому – ножичек, кому – платочек: всех одарил, никого не забыл. И на водку денег хватило. С порога объявил:

– Гостей покличь, Харитина. Всех зови: бригадиров, прораба, Якова Прокопыча, родню любезную. Зови всех: Егор Полушкин мир угощать желает.