– Про какую еще веру?
– Верно-правильно, Нонна Юрьевна, – сказал Егор. – Очень даже человек верить должен, что труд его на радость людям производится. А если так он, за-ради хлебушка, если сегодня, скажем, рой, а завтра – зарывай, то и тебе без веселья, и людям без радости. И ты уж не на то смотришь, чтоб сделать, как оно получше-то, как посовестливее, а на солнышко. Где висит да скоро ли спрячется. Скоро ль каторге этой да стыду твоему смертному отпущение настанет. Вот тут-то о душе-то и вспомнишь. Обязательно даже вспомнишь, если не бессовестный ты шабашник, если жив в тебе еще настоящий рабочий человек. Мастер жив уважаемый. Мастер!..
Голос его вдруг задрожал, Егор поперхнулся, в махорку свою уставился. А когда цигарку сворачивать стал, то пальцы у него сразу не послушались: махорка с листка ссыпалась, и листик тот никак сворачиваться не хотел.
– Вы здесь курите, Егор Савельич, – сказала Нонна Юрьевна. – Курите здесь, пожалуйста.
Улыбнулся Егор ей. Аж губы подпрыгнули.
– Да уж, стало быть, так, Нонна Юрьевна. Стало быть, так, раз оно не этак.
А Колька молчал все время. Молчал, смотрел сердито, а потом спросил неожиданно:
– А сколько раз в день щенков кормить надо, Нонна Юрьевна?
– Щенков? – растерялась Нонна Юрьевна от этого вопроса. – Каких щенков?
– Собачьих, – пояснил Колька.
– Н-не знаю, – призналась она. – Наверно…
И тут в дверь постучали. Не кулаком: костяшками, по-городскому. И Нонне Юрьевне от этого стука еще раз растеряться пришлось:
– Да-да! Кто там? Войдите!
И вошел Юрий Петрович Чувалов. Новый лесничий.
От автора
Вот тут бы и точку поставить: читатель досочинит. Непременно досочинит счастливый конец и навсегда отложит эту книжку. Может, зевнет даже. Но простит, наверно: счастливые концы умилительны, а от умиления до прощения – рукой подать.
Только Егор не простит. Молча смотрит он на меня светлыми, как родное небо, глазами, и нет во взгляде его ни осуждения, ни порицания, ни гнева: несогласие есть.
И поэтому я продолжаю. Песню, которую начал, надо допеть до конца.
14
Никогда в жизни не было у Кольки своей собаки. Знакомых – весь поселок, а вот своей собственной, от щенка вскормленной, такой не было. И учить ее не приходилось, а дрессировать – тем более. Обидно, конечно.
А вот у Вовки собаки не переводились. Не успеет Федор Ипатович одну пристрелить, как тут же другую заводит. Прямо в тот же день, а может, даже и раньше.
Федор Ипатович собак собственных уничтожал не по жестокости сердца и не по пьянке, а совсем на трезвую голову. Собака – это ведь не игрушка, собака расходов требует и, значит, должна себя оправдывать. Ну а коли состарилась, нюх потеряла или злобу порастратила, тогда не обессудь: за что кормить-то тебя? Кормить, конечно, не за что, но чтобы она, собака эта, с голоду во дворе не издохла, Федор Ипатович ее самолично на собственном огороде из ружья пристреливал. Из гуманных, так сказать, соображений. Пристреливал, шкуру собачникам сдавал (шестьдесят копеек платили!), а тушу под яблоней закапывал. Урожаистые были яблоньки, ничего не скажешь.
И нынче у них во дворе здоровенная псина на цепи билась. Нёбо черное, глаза красные, рык с надрывом и клыки что два ножа. Даже Вовка Пальмы этой остервенелой побаивался, даром что выросли рядышком. Не то чтобы совсем боялся, но остерегался. Береженого Бог бережет – эту пословицу Вовка еще в зыбке выучил: часто повторяли.
На цепи, значит, перед входом Пальма металась, а на задах, за банькой, в старой железной бочке Цуцик жил. Тот самый, чью жизнь не часы, а компас отмеривал: пока нравился компас этот Вовке, жив был Цуцик. Мог и хвостом помахать, и косточке порадоваться.
Правда, хвостом махать куда чаще приходилось, чем косточкам радоваться. И не потому, что Вовка извергом каким-то там рос: забывал просто, что собаки тоже есть каждый день хотят. Забывал, а глаза собачьи ничего напомнить ему не могли, потому что в глазах читать – это тоже уметь надо. Тут одной грамоты мало, чтобы в глазах тоску собачью прочитать. Тут что-то еще требовалось, но ни Вовку, ни тем более Федора Ипатовича эти «что-то» никогда не интересовали, а потому и не беспокоили.
Ну а Оля Кузина, чьи косички сердца Колькиного однажды коснулись да так и присохли к нему, – так Оля эта Кузина только с Вовкиного голоса говорить могла. И слова у нее Вовкины были, и мысли. А вот почему так получалось, Колька никак понять не мог: гонял ведь Вовка девчонку эту, за косы дергал, хватал за что ни попадя, раз прибил даже, а она все равно за ним бегала и ни на кого другого смотреть не желала. Все ей были уроды.
А еще Вовка сказал однажды:
– Может, я его, Цуцика этого, все-таки утоплю. Надоест компас твой – и утоплю. Пользы от него никакой не получишь.
Колька как раз щенка кормил, язычок его на руке своей чувствовал. Но смолчал.
– Если он ценный, так ты мне цену давай.
– Какую цену? – не понял Колька.
– Настоящую. – Вовка солидно вздохнул.
– Так денег нету. – Колька подумал немного. – Может, я какую книжку в библиотеке стащу?
– Зачем мне книжка? Ты вещь давай.
Вещей у Кольки не было, и разговор тот так ничем и не кончился. Но Колька о нем каждый день думал, каждый день страхом за Цуцика этого горемычного окутывался, а придумать ничего не мог. Мрачнел только. А тут еще Оля Кузина…
Вот почему в этот день он самого главного-то и не услышал. О щенке думал, о Вовке, о ценной вещи, которой у него не было, и об Оле Кузиной, у которой были глазки, смех и косички. Ничего не слышал, хоть и сидел за столом рядом с Нонной Юрьевной напротив нового лесничего.
А разговор за столом вот как складывался.
– Больно уж легко теперь человек с места вспархивает, – говорил тятька его Егор Полушкин. – Враз куда-то устремляется, прибегает в задыхе, вершит, чего попалось, и обратно устремляется. И все кругом ему – случай… А из отрезанных кусков каравая не сложишь, Юрий Петрович.
– Люди интересную работу ищут. Это естественно.
– Значит, коль естественно, то и ладно, так выходит? Не согласный я с вами. Всякое место, оно все равно наше, общее то есть. А что выходит, если по жизни смотреть? А то выходит, что от поспешаловки мы про все это забываем. Вот приехал я, скажем, сюда, в поселок. Ладно-хорошо. Но и здесь, однако, лес да река, поля да облака. Чьи они? Старые люди толкуют: Божьи. А я так мыслю, что если Бога нет, то они мои. А мои, – стало быть, береги свое-то. Не допускай разору: твоя земля. Уважай. Вот.
– Согласен с вами полностью, Егор Савельич.
Слушали здесь Егора – вот что удивительно было! Слушали, именем-отчеством величали, собственные ответы взвешивали. Егору это не то чтобы нравилось – он ведь не понравиться стремился! – а ворошило все в нем. Он уж и чай не пил, а только ложечкой в стакане помешивал и говорил то, что казалось ему и нужным, и важным:
– Человек отдыхает, зверь отдыхает, пашня отдыхает. Всем отдыхать положено не для удовольствия, а для скопления сил. Чтоб, значит, обратно работать, так? А раз так, то и лес – он тоже подремать хочет. От людей забыться, от топоров залечиться, раны смолой затянуть. А мы обратно – лыко с него. Порядок это? Непорядок. Беспокойство это и липнякам полная смерть. Зачем?
– С липняками полностью моя вина, – сказал Юрий Петрович. – На охранные леса это разрешение не распространяется.
– Не в том дело, чья вина, а в том, чья беда…
Нонна Юрьевна тихо по хозяйству шебаршилась: чайку налить да хлебца подрезать. Слушала и Егора, и лесничего, а сама примолкла. Как Колька.
– Много липняка погибло?
– Это есть. – Егор вздохнул, вспомнив свой незадачливый поход. – Деньги сулили, так что уж… Топор не остановишь, коль полтина за килограмм.
– Да, – вздохнул Чувалов. – Жаль. В старых книгах указано, что в лесах наших было когда-то множество диких пчел.
– Мы ведь это… – Егор покосился на упорно молчавшего Кольку и опять вздохнул. – Мы тоже за лыком-то навострились. Да. А как глянули, что в лесу от стволов бело, так и назад. И жалко, и совестно.
До чего же хорошо и покойно было ему в тот день! И разговор тек неспешно, и новый лесничий казался приветливым, и сам Егор Полушкин – умным и вполне даже самостоятельным мужиком. Колька, правда, пыхтел да хмурился, но на его хмурое сопенье Егору не хотелось обращать внимания: он берег впечатления от встречи с лесничим и нес их домой неторопливо и бережно, точно боялся расплескать.
– Уважительный человек лесничий новый, – сказал он Харитине, как спать улеглись. – Простая, видать, душа и к сердцу отзывчивая.
– Вот бы на работу ему тебя взять – это отзывчиво.
– Ну зачем так-то, Тина, зачем?
О том, чтоб работать у Юрия Петровича, Егор даже думать боялся. То есть, конечно, думал, поскольку мечта эта заветная в нем уже поселилась, но вслух выражать ее не хотел. Не верил он больше в свое счастье и даже самые простые мечты опасался до времени спугнуть или сглазить. И поэтому добавил политично:
– Он сюда не для работы приехал, а для туризма.
– А коль для туризма, так людям голову не морочь. А то обратно на три ста нагорим с туризмом с ихним.
Очень хотелось Егору защитить хорошего человека, но он только вздохнул и на другой бок повернулся. С женой спорить – бестолочь одна. Все равно последнее слово за ней останется.
А новый лесничий Юрий Петрович Чувалов, до вечера просидев у Нонны Юрьевны, в тот день, естественно, ни в какой поход не пошел. И не только потому, что время уже было позднее, а и по соображениям, не очень пока ясным для него самого.
Все началось с про`водов. Поскольку лесничий нагрянул в поселок внезапно и от огласки воздерживался, то и ночевать пошел не к подчиненному Федору Ипатовичу Бурьянову, а к директору школы, по рекомендации Нонны Юрьевны. И Нонна Юрьевна к директору этому в тот вечер его и провожала.
С директором у Нонны Юрьевны отношения были добрые. С директором добрые, а с товарищами по школе, с преподавательским, как говорится, коллективом, никаких отношений не сложилось. То есть, конечно, кое-что сложилось, но и не то, и не так, как хотелось бы Нонне Юрьевне.