и отвечал длиннее, чем требовали, и беседа затянулась: уж звонки прозвенели. Егора отпустили, но выйти он уже не смог, а сел на место, решив, что сбегать придется на втором перерыве.
Первый выступавший говорил складно и Егору понравился. Он хлопал дольше всех и опять чуть не упустил свою фамилию.
– Подготовиться товарищу Полушкину.
– Чего сказали-то?
– Подготовиться.
– Как это?
– Тише, товарищи! – недовольно зашумели сзади.
Егор примолк, лихорадочно соображая, как готовиться. Он мучительно припоминал нужные слова, взмок и пропустил половину выступления. Однако вторую половину расслышал, и эта половина вызвала в нем такое несогласие, что он маленько даже успокоился.
– Нужны дополнительные законы, – говорил оратор, суровея от собственных слов. – Ужесточить требования. Карать…
Кого карать-то? Егор с неохотой – из вежливости – похлопал, а тут выкликнули:
– Слово предоставляется товарищу Полушкину.
– Мне? – Егор встал. – Мне бы потом, а? Я это… бумажки забыл.
– Какие бумажки?
– Ну, речь. Мне речь написали, а я ее на столе позабыл. Вы погодите, я сбегаю.
Зал весело зашумел:
– Давай без бумажек!
– А кто написал-то?
– Смелей, Полушкин!
– Проходите к трибуне, – сказал председатель.
– Зачем проходить-то? – Егор все же вылез из ряда и пошел по проходу. – Я же говорю: сбегаю. Они… это… на столе.
– Кто они?
– Да бумажки. Написали мне, а я позабыл.
Хохотали, слова заглушая. Но Егору было не до смеха. Он стоял перед сценой, виновато склонив голову, и вздыхал.
– А без чужих бумажек вы говорить не можете? – спросил министр.
– Ну дык, поди, не то скажу.
– То самое. Проходите на трибуну. Смелее, товарищ Полушкин!
Егор нехотя поднялся на трибуну, поглядел на стакан, в котором пузыри бежали. Зал сразу стих, все смотрели на него, улыбались и ждали, что скажет.
– Люди добрые! – громко сказал Егор, и зал опять покатился со смеху. – Погодите ржать-то: я не «караул» кричу. Я вам говорю, что люди – добрые!
Замолчали все, а потом вдруг зааплодировали. Егор улыбнулся.
– Погодите, не все еще сказал. Тут товарищ говорил, так я с ним не согласен. Он законов просил, а законов у нас хватает.
– Правильно! – сказал министр. – Только уметь надо ими пользоваться.
– Нужда научит, – сказал Егор. – Но я к тому, чтоб нужды такой не было. Этак-то просто: поставил солдат с ружьями и гуляй себе. Только солдат не наберешься.
И опять зааплодировали. Кто-то крикнул:
– Вот дает товарищ!
– Вы мне не мешайте, я и сам собьюсь. Мы с вами при добром деле состоим, а доброе дело радости просит, а не угрюмства. Злоба злобу плодит, это мы часто вспоминаем, а вот что от добра добро родится, это не очень. А ведь это и есть главное!
Егор ни разу не выступал и поэтому не особо боялся. Велели говорить, он и говорил. И говорилось ему, как пелось.
– Вот сказали: делись, мол, опытом. А зачем им делиться? Чтоб обратно у всех одинаковое было, да? Да какой же в этом нам прок? Это у баранов и то шерсть разная, а уж у людей – сам бог велел. Нет, не за одинаковое нам драться надо, а за разное, вот тогда и выйдет радостно всем.
Слушали Егора с улыбками, смехом, но и с интересом: слово боялись проворонить. Егор это чувствовал и говорил с удовольствием:
– Но радости покуда наблюдается мало. Вот я при Черном озере состою, а раньше оно Лебяжьим называлось. А сколько таких Черных озер по всей стране нашей замечательной – это ж подумать страшно! Так вот, надо бы так сотворить, чтобы они обратно звонкими стали: Лебяжьими или Гусиными, Журавлиными или еще как, а только чтоб не Черными, мил дружки вы мои хорошие. Не Черными – вот какая наша забота!
Снова зааплодировали, зашумели. Егор покосился на стакан, что поставили ему, и, поскольку вода в том стакане перестала пузыриться, хлебнул. И сморщился: соленая была вода.
– Все мы в одном доме живем, да не все хозяева. Почему такое положение? А путают. С одной стороны вроде учат: природа – дом родной. А что с другой стороны имеем? А имеем покорение природы. А природа, она все покуда терпит. Она молчком умирает, долголетно. И никакой человек не царь ей, природе-то. Не царь, вредно это – царем-то зваться. Сын он ее, старший сыночек. Так разумным же будь, не вгоняй в гроб маменьку.
Все захлопали. Егор махнул рукой, пошел с трибуны, но вернулся:
– Стойте, поручение забыл. Если кто тем летом насчет туризма хочет, так к нам давайте. У нас и гриб, и ягода, и Яков Прокопыч с лодочной станцией. Распишем лодочки: ты – на гусенке, а я – на поросенке: ну-ка, догоняй!
И под общий смех и аплодисменты пошел на свое место.
Два дня шло совещание, и два дня Егора поминали с трибуны. Кто в споре: какое, мол, тебе добро, когда леса стонут? Кто в согласии: хватит, мол, покорять, пора оглянуться. А министр напоследок особо остановился насчет того, чтоб обратно превратить Черные озера в живые и звонкие, и назвал это почином товарища Полушкина. А потом Егора наградили Почетной грамотой, похвалили, уплатили командировочные и выдали билет до дома.
С этим билетом Егор и пришел в гостиницу. Ехать надо было завтра, а сегодняшний день следовало провести в бегах по ГУМам и ЦУМам. Егор посмотрел список вещей, что просили купить, пересчитал деньги, полюбовался грамотой и поехал в зоопарк.
Там долго ничего понять не могли. Пришлось до главного дойти, да и тот удивился:
– Каких лебедей? Мы не торгующая организация.
– Я бы и сам словил, да где? Говорю же, Черное у нас озеро. А было Лебяжье. Министр говорит: почин, мол, полушкинский – мой, значит. А раз почин мой, так мне и начинать.
– Так я же вам объясняю…
– И я вам объясняю: где взять-то? А у вас их полон пруд. Хоть в долг дайте, хоть за деньги.
Егор говорил и сам удивлялся: сроду он так с начальниками не разговаривал. А тут и слова нашлись и смелость – свободу он в душе своей чувствовал.
Весь день спорили. К какому-то начальству ездили, какие-то бумажки писали. Столковались наконец и выделили Егору две пары шипунов; избили и исщипали они Егора до крови, пока он их в клетку запихивал. Потом на вокзал кинулся, а там тоже морока. И там упрашивал, и там бумажки писал, и там уговорил. В багажном вагоне при сопровождающем.
Полтора дня метался да хлопотал, а про ГУМ с ЦУМом только у поезда и вспомнил. Да и то зря: денег на ГУМы не осталось, все в лебедей пошло. Купил Егор прямо на вокзале что под руку попалось, залез в багажный вагон, пожевал булки с колбасой, а тут и поехали. И лебеди закликали в клетках, зашумели. А Егор лег на ящик, укрылся пиджаком и заснул.
И приснились ему слоны…
21
– Нелюдь заморская заклятье мое сиротское господи спаси и помилуй бедоносец чертов!..
Егор стоял перед Харитиной, виновато склонив голову. В больших ящиках по-змеиному шипели лебеди.
– У людей мужики так уж добытчики так уж дом у них чаша полная так уж жены у них как лебедушки!
– Крылья им подрезать велели, – вдруг встрепенулся Егор. – Чтоб на юг не утекли.
Заплакала Харитина. От стыда, от обиды, от бессилия. Егор за ножницами побежал – крылья резать. А Федор Ипатович в доме своем со смеху покатывался:
– Ну, бедоносец чертов! Ну, бестолочь! Ну, экземпляр!
Все над Егором потешались: надо же, заместо ГУМов с ЦУМами лебедей приволок! В долги влез, людей обманул, жену обидел. Одно слово – бедоносец.
Только Яков Прокопыч не смеялся. Серьезно одобрил:
– Привлекательность для туризма.
А Кольке было не до смеху. Пока тятька его в Москве слонами любовался, дяденьку Федора Ипатовича уж трижды к следователю вызывали. Федор Ипатович по этому случаю Кодекс купил, наизусть выучил и так сказал:
– Видать, дом отберут, Марья. К тому клонится.
Марьица в голос взвыла, а Вовка затрясся и щенка побежал топить. Еле-еле Колька умолил его, да и то временно:
– Коли выселят – назло утоплю!
Сказал – как отрезал. И сомнения не осталось: утопит. А тут еще Оля Кузина заважничала чего-то, дружить с ними перестала. Все с девчонками вертелась, какие постарше, и на Кольку напраслину наговаривала. Будто он за нею бегает.
А Егор на другой день к озеру подался. Домики лебедям построил, а тогда и лебедей выпустил. Они сперва покричали, крыльями подрезанными похлопали, подрались даже, а потом успокоились, домики поделили и зажили двумя семействами в добром соседстве.
Устроив птиц, Егор надолго оставил их: ходил по массиву, клеймил сухостой для школы. А директору напилил лично не только потому, что уважал ученых людей, но и для разговора.
Разговор состоялся вечером у самовара. Жену – докторшу, что столько раз Кольку йодом мазала, – к роженице вызвали, и директор хлопотал сам.
– Покрепче, Егор Савельич?
– Покрепче. – Егор взял стакан, долго размешивал сахар, думал. – Что же нам с Нонной-то Юрьевной делать, товарищ директор?
– Да, жалко. Хороший педагог.
– Вам – педагог, мне – человек, а Юрию Петровичу – зазноба.
То, что Нонна Юрьевна для Чувалова – зазноба, для директора было новостью. Но вида он не подал, только что бровями шевельнул.
– Официально разве вернуть?
– Официально – значит через «не хочу». Нам годится, а Юрию Петровичу – вразрез.
– Вразрез, – согласился директор и пригорюнился.
– Видно, ехать придется, – сказал Егор, не дождавшись от него совета. – Вот зазимует, и поеду. А вы письмо напишите. Два.
– Почему два?
– Одно – сейчас, другое – погодя. Пусть свыкнется. Свыкнется, а тут я прибуду, и решать ей придется.
Директор подумал и принялся за письмо. А Егор неторопливо курил, наслаждаясь уютом, покоем и директорским согласием. И оглядывался: сервант под орех, самодельные полки, книги навалом. А над книгами картина.
Егор даже встал, углядел ее. Красным полыхала картина та. Красный конь топтал иссиня-черную тварь, а на коне том сидел паренек и тыкал в тварь палкой.