Вся картина горела яростью, и конь был необыкновенно гордым и за эту необыкновенность имел право быть неистово красным. Егор и сам бы расписал его красным, если б случилось ему такого коня расписывать, потому что это был не просто конь, не Сивка-Бурка – это был конь самой Победы. И он пошел к этому коню как завороженный – даже на стул наткнулся.
– Нравится?
– Какой конь! – тихо сказал Егор. – Это ж… Пламя это. И парнишка на пламени том.
– Подарок, – сказал директор, подойдя. – И символ прекрасный: борьба добра со злом, очень современно. Это Георгий Победоносец. – Тут директор испуганно покосился на Егора, но Егор по-прежнему строго и уважительно глядел на картину. – Вечная тема. Свет и тьма, добро и зло, лед и пламень.
– Тезка, – вдруг сказал Егор. – А меня в поселке бедоносцем зовут. Слыхали, поди?
– Да. – Директор смутился. – Знаете, в наших краях прозвище…
– Я-то чего думал? Я думал, что меня потому бедоносцем зовут, что я беду приношу. А не потому зовут-то, оказывается. Оказывается, не под масть я тезке-то своему, вот что оказывается.
И сказал он это с горечью, и всю дорогу конь этот перед глазами его маячил. Конь и всадник на том коне.
– Не под масть я тебе, Егор Победоносец. Да уж, стало быть, так, раз оно не этак!
А лебеди были белыми-белыми. И странная горечь, которую испытал он, открыв для себя собственное несоответствие, рядом с ними вскоре растаяла без следа.
– Красота! – сказал Юрий Петрович, навестив Егора.
Птицы плавали у берега. Егор мог часами смотреть на них, испытывая незнакомое доселе наслаждение.
Он уже побегал по лесу, выискал пару коряг, и еще два лебедя гнули шеи возле его шалаша.
– Тоскуют, – вздохнул Егор. – Как свои пролетают – кричат. А ж сердце лопается.
– Ничего, перезимуют.
– Я им сараюшку уделаю, где кабанчик жил. Ледок займется – перевезу.
Юрий Петрович ничего на это не ответил. Нонна Юрьевна возвращаться отказалась, как он ни упрашивал ее там, в Ленинграде, и Чувалов разучился улыбаться.
– Ну, Юрий Петрович, пишите заявление, чтоб озеро обратно Лебяжьим звали.
– Напишу, – вздохнул Чувалов.
Юрий Петрович, невесело приехав, невесело и уехал. А Егор остался: невдалеке от его участка дорогу прокладывали, и он беспокоился насчет порубок. Но на заповедный лес никто не покушался: Филя с Черепком на строительство дороги подались. Черепок матерые сосны с особым наслаждением рвал: любил взрывчаткой баловаться. С войны еще, с партизанщины.
Потом, однако, заглохли и дальние взрывы, и рев машин: дорога в поля ушла, и рвать стало нечего. Но Егору не хотелось уходить из обжитого шалаша, по обе стороны которого гордо гнули шеи деревянные лебеди.
Осень у крыльца уж бубенцами звенела. Она темной выдалась, дождливой и выжила-таки Егора с озера. Он перебрался в дом, сперва наведывался к лебедям ежедневно, потом стал ходить пореже. Да и сараюшку уделать требовалось: по утрам уж ледок похрустывал.
А та ночь на диво разбойной была. Тучи чуть за ели не цеплялись, косило из них дождем без передыху, а ветер гулял – аж сосны стонали. Накануне Егор прихворнул маленько, баньку парную принял, чайку с малиной – спать бы ему да спать. А он тревожился: как лебеди там? Надо бы перевезти – уж и сараюшка почти готова, – да расхворался некстати. Ворочался, жег Харитину то спиной, то боком, а к полуночи оделся и вышел покурить.
Чуть вроде затишело: и лес шумел поласковее, и дождик не сек – моросил только. Егор скрутил цигарку, пристроился на крылечке, прикурил – ударило вдруг за дальним лесом. Тяжко ударило, и он сперва подумал, что гром; да какой мог быть гром темной осенью? И, еще не поняв, что` это ударило, что за гул принесло мокрым ветром, вскочил и побежал кобылу седлать.
Ворота скрипучими были, и на скрип тот Харитина выглянула, в одной рубашке, грудь прикрывая.
– Ты что это удумал, Егор! Жар ведь у тебя.
– На озеро съезжу, Тинушка, – сказал Егор, выводя со двора сонную кобылу. – Неспокойно мне что-то. Да и Колька давеча про туриста говорил.
А Колька вчера дяденьку сивого у магазина встретил. Того, что муравейник поджигал.
– А, малец!
– Здравствуйте, – сказал Колька и убежал.
Водку сивый тот нес. Целую авоську: в дырки горлышки торчали. Колька об этом отцу и рассказал.
Не удержала его тогда Харитина, и гнал Егор казенную кобылку сквозь осеннюю темь. Знала бы – поперек дороги бы легла; а не зная, ругнула только:
– Да куда же понесло-то тебя, бедоносец божий?
Такими были ее последние слова. Неласковыми. Как жизнь.
Второй раз ударило, когда Егор полпути миновал. Гулко и далеко разнесло взрыв по сырому воздуху, и Егор понял, что рвут на Черном озере. И подумал о лебедях, что подплывали на людские голоса, доверчиво подставляя крутые шеи.
Гнал Егор старую кобылу, бил каблуками по ребрам, но бежала она плохо, и он в нетерпении соскочил с нее и побежал вперед. А кобыла бежала следом и жарко дышала в спину. Потом отстала: сил у нее Егоровых не было, даром что лошадь.
Издалека он костер углядел: сквозь мокрые еловые лапы. У костра фигуры виднелись, а с берега и голос донесся:
– Под кустами смотри: вроде щука.
– Темно-о!..
Егор бежал напрямик, ломая валежник. Ветки хлестали по лицу, сердце в горле билось, и трясло его.
– Стой! – закричал он еще в кустах, в темноте еще.
Вроде замерли у костра. Егор хотел снова крикнуть, да дыхания не хватило, и выбежал он к костру молча. Стал, хватая ртом воздух, в миг какой-то успел увидеть, что над огнем вода в кастрюльке кипит, а из воды две лебединые лапы выглядывают. И еще троих лебедей увидел – подле. Белых, еще не ощипанных, но уже без голов. А в пламени пятый его лебедь сгорал: деревянный. Черный теперь, как озеро.
– Стой… – шепотом сказал он. – Документ давайте.
Двое у костра стояли, но лиц он не видел. Один сразу шагнул в темноту, сказав:
– Лесник.
Шумел ветер, булькала вода в кастрюле, да трещал, догорая, деревянный лебедь. И все покуда молчали.
– Документы, – пересохшим горлом повторил Егор. – Задерживаю всех. Со мной пойдете.
– Вали отсюда, – негромко и лениво сказал тот, что остался у костра. – Вали, пока добрые. Ты нас не видел, мы тебя не знаем.
– Я в доме своем, – задыхаясь, сказал Егор. – А вы кто есть, мне неизвестно.
– Вали, говорю.
С озера опять донесся веселый плеск и голос:
– Хорош навар! Пуда полтора…
– Рыбу глушите, – вздохнул Егор. – Лебедей поубивали. Эх, люди!..
В темноте возник силуэт.
– Продрог, растудыт твою! Сейчас водочки бы хватануть, хозяин…
Замолчал, увидев Егора, и в тень отступил. И еще кто-то у берега стучал веслами. И четвертый где-то прятался, не появляясь больше в освещенном круге.
– Чего ему тут надо? – спросил тот, что в тень отступил.
– По шее.
– Это мы можем.
– Документы, – упрямо повторил Егор. – Все равно не уйду. До самой станции идти за вами буду, пока милиции не сдам.
– Не стращай, – сказали в темноте. – Не ясный день.
– Он не стращает, – сказал первый. – Он цену набивает. Точно, мужик? Ну как, сойдемся? Пол-литра у костра да четвертной в зубы – и гуляй Вася.
– Документы, – устало вздохнул Егор. – Задерживаю всех.
Он весь горел сейчас, в голове шумело, и противно слабели колени. Очень хотелось сесть, погреться у огня, но он знал, что не сядет и не уйдет отсюда, пока не получит документов.
Еще один, насвистывая, шел от берега. Двое о чем-то шептались, а четвертого не было: прятался.
– Полсотни, – сказал первый. – И заворачивай гужи.
– Документы. Задерживаю всех. За нарушения.
– Ну, гляди, – угрожающе сказал первый. – Не хочешь миром – ходи в соплях.
Он наклонился к кастрюле, потыкал ножом в лебедя. Второй пошел к озеру, навстречу тому, что насвистывал.
– Зачем же лебедей-то? – вздохнул Егор. – Зачем? Они ведь украшение жизни.
– Да ты поэт, мужик.
– Собирайтесь. Время позднее, идти не близко.
– Дурак! Дай ему по мозгам.
Хакнули за спиной, и тяжелая жердь, скользнув по уху, с хрустом обрушилась на плечо. Егор качнулся, упал на колени.
– Не сметь! Нельзя меня бить: я законом поставлен! Документы требую! Документы…
– Ах, документы тебе?…
Еще и еще раз обрушилась жердь, а потом Егор перестал уж и считать-то удары, а только ползал на дрожащих, подламывающихся руках. Ползал, после каждого удара утыкаясь лицом в мокрый, холодный мох, и кричал:
– Не сметь! Не сметь! Документы давай!
– Документы ему!..
И уже не одна, а две жердины гуляли по Егоровой спине, и чей-то тяжелый сапог упорно бил в лицо. И кто-то кричал:
– Собаку на него! Собаку!
– Куси его! Куси! Цапай!
Но собака не брала Егора, а только выла, страшась крови и людской злобы. И Егор уже не кричал, а хрипел, выплевывая кровь, а его все били и били, озлобляясь от ударов. Егор уже ничего не видел, не слышал и не чувствовал.
– Брось, Леня, убьем еще.
– У, гад!..
– Оставь, говорю! Сматываться пора. Забирай рыбу, хозяин, да деньгу гони, как сговорено.
Кто-то с оттяжкой, изо всей силы ударил сапогом в висок, голова Егора дернулась, закачалась на мокром от дождя и крови мху – и бросили. Пошли к костру, возбужденно переговариваясь. А Егор поднялся, страшный, окровавленный, и, шлепая разбитыми губами, прохрипел:
– Я законом… Документы…
– Ну, получи документы!
Кинулись и снова били. Били, пока хрипеть не перестал. Тогда оставили, а он только вздрагивал щуплым, раздавленным телом. Редко вздрагивал.
Нашли его на другой день уже к вечеру на полпути к дому. Полдороги он все же прополз, и широкий кровавый след тянулся за ним от самого Черного озера. От кострища, разоренного шалаша, птичьих перьев и обугленного деревянного лебедя. Черным стал лебедь, нерусским.
На второй день Егор пришел в себя. Лежал в отдельной палате, еле слышно отвечал на вопросы. А следователь все время переспрашивал, потому что не разбирал слов: и зубов у Егора не было, и сил, и разбитые губы шевелиться не желали.