— Так вот, — говорит Александра. — Не затем я стою перед вами, чтобы толковать о повседневном и мимолетном, преходящем и бренном, ибо, по словам поэта,
В расчете на ваши высшие побужденья я лучше напомню вам о немеркнущих традициях, воплощенных в моей сиятельной прабабке Маргерите Мари Алакок, которая в семнадцатом столетии основала великое аббатство Сакре-Кёр. Не забывайте, пожалуйста, о том, сколь счастлив ваш нынешний жребий, ибо в те времена, надо вам знать, монахини строго делились на два разряда: sœurs nobles[14] и sœurs bourgeoises[15]. Помимо знати и буржуазии различали, конечно, и третью категорию — сестер-мирянок, но о них и говорить не стоит. Да еще и в нашем веке в монастырских школах на континенте принято было раздельное обучение: filles nobles[16] были отданы в ведение монахиням знатного происхождения, a sœurs bourgeoises наставляли дочерей vils métiers[17], то есть лавочников.
Со свежего, миловидного лица Уинифриды изо всех сил глядят глаза, круглые, как колесики игрушечного автомобильчика; ее отец богат и преуспевает, он директор фарфорового завода и пожалован дворянством.
Красивые руки Вальбурги сплетены перед нею на столе, и она не отрывает от них взгляда, внимая размеренно-нежному голосу Александры. Удлиненный лик ее в белом чепце кажется темно-серым; монастырю она принесла громадное состояние своей набожной матери-бразилианки; ее отец, ныне покойный, был из военных.
Голубые глаза Милдред обозревают послушниц и следят за их поведением, а ее личико-сердечко в овальной рамке чепца недвижно, как нарисованное.
Александра высится, подобная мачте старинного корабля. Яростные пальчики Фелицаты пронзают кусок материи точной и неустанной иглой; она иногда забавляла покойную аббатису Гильдегарду своей злобной робостью, ибо хотя она столь же родовита, как Александра, это на ней никак не сказывается. «Довольно любопытный генетический сдвиг, — говорила Гильдегарда. — Такая великолепная родословная, а сама она, странное дело, такая жалкая. Впрочем, Фелицата ниспослана нам для упражнения в снисходительности».
Дождь хлещет сильней, и перестук капель по стеклу сопровождает ясный голос Александры, а Фелицата раз за разом втыкает иглу, будто жаждет крови. Александра говорит:
— Учтите, сестры, что скоро нам предстоит избрать новую аббатису Крускую, и каждая из нас, по старшинству наделенная голосом, исполнит свой долг, как велит совесть, без всяких обсуждений и переговоров. Сестры, бодрствуйте и трезвитесь. Помните, как вам улыбнулось счастье: ведь вы большей частью дочери дантистов, врачей, адвокатов, маклеров, бизнесменов и тому подобное. Община уже не требует, чтоб вы представили épreuves, иначе говоря, свидетельства вашей принадлежности к знати с двух сторон на четыре поколения предков-воителей или на десять поколений их же с отцовской стороны. Нынче мещанки как попало мешаются со знатью. И в нашем аббатстве нет уже отдельных входов, раздельных дормиториев, особых трапезных и лестниц для sœurs nobles и sœurs bourgeoises; и нет в часовне завес, разгораживающих аристократок и буржуазию, буржуазию и черную кость. Нынче о нашем ордене и аббатстве судят только по возвышенности наших побуждений. Так что же: превратимся ли мы в совершенных мещанок или сохраним черты благородной общины? Напомню вам, кстати, что в тысяча восемьсот семьдесят третьем году монахини ордена Святого Сердца совершили паломничество в Паре ле Мониаль к родовой усыпальнице моей прабабки, и вел их сам герцог Норфольк в одних носках. Сестры, бодрствуйте. По зову нашей прославленной сестры Гертруды и по приказу нашей приорессы Вальбурги я взываю к вашим высшим побуждениям и предлагаю вам поразмыслить над нижеследующими различиями:
В нашем аббатстве аристократка складывает свои любовные письма в специальную шкатулку у входных дверей, чтоб сестры могли поразвлечься в час досуга; мещанка же прячет свои любовные письма на дно укладки.
Аристократка не роняет себя; мещанка же пристраивается под тополями и яблонями.
Аристократка любезна и предупредительна с мелкими воришками; мещанка же вызывает полицию.
Аристократка понимает, что научные способы надзора с помощью электроники составляют ценное и удобное подспорье ее естественной любознательности; мещанка же видит в таких новшествах адские козни и предпочитает благопристойно сидеть и вышивать.
Аристократка впадает или не впадает в смертный грех; мещанка же грешит по мелочам, не отваживаясь на большее.
Аристократка стойко сносит то «Терзание Духа», о котором писал в трактате, так и озаглавленном по-англосаксонски, мой предок Майкл Нортгейт в 1340 году; мещанка же мучается жалкими угрызениями нечистой совести.
Аристократка может втайне не веровать ни во что; мещанка же всегда верует во всеуслышание и всегда верует неверно.
Аристократка попросту игнорирует скандал, затрагивающий ее обитель; мещанка же готова поведать о нем urbi et orbi[18], то есть встречному и поперечному.
Аристократка свободна; мещанка же вечно томится мечтой о свободе.
Александра замолкает и озаряет сестер ангельской улыбкой нездешнего знания. Фелицата оторвалась от вышивания и смотрит в окно, словно негодует, что дождь кончился. Прочие сидящие за столом сестры глядят на Александру, которая заключает:
— Сестры, трезвитесь, бодрствуйте. Я говорю не о нравственности, а о нравах. Наш предмет — не безгрешность и не святость; то и другое — дело благодати; вопрос в том, пристало ли нам называться леди, а это уже зависит от нас. В юности моей хорошо говорилось, что вопрос «она настоящая леди?» ответа не требует, потому что в случае с настоящей леди вопроса не возникает. И взаправду, не печально ли, что нам поневоле приходится задаваться этим вопросом у нас, в аббатстве Круском?
Фелицата выходит из-за стола и прямо становится у дверей, наперехват, исступленно высматривая своих сторонниц в общей веренице. Но все хотят быть настоящими леди, и даже монахини-вышивальщицы потупляют долу смущенные глаза: их ждет ужин, рис и тефтельки, изготовленные из собачьих консервов, весьма питательные и вполне заслуженные.
Фелицата выходит за ними, и Милдред говорит:
— Верную ноту вы взяли, Александра. Все они — что послушницы, что монахини — снобы до мозга костей.
— Александра, дело сделано, — говорит Вальбурга. — Я думаю, конец теперь влиянию Фелицаты на монахинь-ренегаток.
— Дегенератки они, а не ренегатки, — говорит Александра. — Уинифрида, милочка, вы у нас сущая леди: ваши высшие побуждения не подсказывают вам, что надо сходить поставить на лед белое вино?
Уинифрида удаляется озадаченная и весьма польщенная.
Тогда три монахини в черном, Вальбурга, Александра и Милдред, берутся за руки. И танцуют вприпрыжку: скачут в одну сторону, потом в другую. Потом Вальбурга говорит: «Тише!» — и обращает ухо к окну.
— Кто-то свистит, — говорит она.
С луга, из дальней кущи, доносится второй слабый свист. Все три сестры идут к окну и в прощальном сумеречном свете видят, как крошка Фелицата бежит по тропке, сворачивает к рододендронам и исчезает за тополями.
— Жуткая слякоть, — говорит Александра.
— Как-нибудь они и стоя не пропадут, — говорит Милдред.
— Или задом наперед, — говорит Вальбурга.
— С Фелицатой это не пройдет, — говорит Александра. — Как сказал поэт Александр Поп:
Ей добродетель — сущее терзанье,
Благопристойность — вот ее призванье.
Глава 4
Глухой и престарелый аббат Инский, которого добрые отцы-иезуиты Максимилиан и Бодуэн раз в неделю привозят слушать исповеди монахинь, прибыл в аббатство; вместе с обоими иезуитами он наблюдал за выборами и перед всей общиной провозгласил Александру аббатисой Круской. Старый аббат вручил новоиспеченной аббатисе жезл и отслужил торжественную мессу; ему помогли забраться на заднее сиденье и увезли в беспробудном сне. Простуженная Фелицата на торжественной церемонии выборов не присутствовала, а лежала в постели. Ее подруга Батильдис поведала ей о сокрушительной победе Александры, и она торопливо засунула в рот градусник: такое ее поведение с интересом наблюдали по телевидению Александра, Милдред и Вальбурга.
Но все это было и быльем поросло. Листья падают, ласточки улетают. Фелицата давно уж встала с одра болезни, упаковала чемоданы, бережно укутала свою укладку в мешковину и покинула монастырь вместе с багажом. Она осела в Лондоне со своим иезуитом Томасом, сняв квартирку близ Эрлс-Корта, и не на шутку принялась разоблачать.
— Ах, — говорит Валыбурга, — если бы полиция взяла в оборот этих двух балбесов-семинаристов, которые вломились в монастырь, она бы не могла делать публичных заявлений, пока не кончится следствие.
— Полиция тут вообще ни при чем, — говорит аббатиса в нынешнем своем белоснежном облачении. — Репортеры и епископы — вот беда. А полиция просто не хочет мешаться в историю с католическим монастырем: хлопот не оберешься.
Милдред говорит:
— Дело было так. Два юных иезуита, ныне исключенных из семинарии, прослышали, что есть у нас одна такая монахиня...
— Фелицата, — говорит аббатиса.
— Она, — говорит Вальбурга.
— Да. Монахиня, которая устраивает сексуальные игрища, скажем, даже обрядовые, и всячески проповедует эти безрадостные занятия... Ну, прослышали об этой монахине и пробрались в монастырь, понадеялись, что Фелицата с какой-нибудь подружкой...
— Скажем, с Батильдис, — прикидывает Вальбурга, вся превратившись в слух.