Они расхаживают по темным галереям такие счастливые общей тревогой, что словно не замечают своего счастья. Вальбурга говорит:
— Надо что-то делать. Фелицата может привести аббатство к безначалию.
— Да, к безначалию, — говорит Милдред, как бы смакуя слово и разделяя радостную тревогу. — Общине нужен строгий устав, нужна Александра.
Александра говорит:
— Следите за кривой популярности. Сестры, меня снедает ревность по доме Господнем. Не много ведь нас умалили перед ангелами. И на мне лежит бремя, ибо я воистину верую.
— И я, — говорит Вальбурга. — Я тверда в вере.
— И я тверда, — говорит Милдред. — Было время, когда я очень хотела не верить, но оказалось, что не верить у меня нет сил.
Вальбурга говорит:
— А ваш недруг, сударыня, а Фелицата? Как она, интересно, верует? Ей что, вера католическая уж совсем не указ?
— Фелицата притязает на особое озарение, — говорит будущая аббатиса Александра. — И хочет, чтобы всех так же озарило, и все бы освободились, как она. На всякое слово и на всякое дело ей нужны заверенные справки от Всевышнего: потом, глядишь, приложит их к налоговой декларации и выйдет ей скидка. Фелицата в жизни не поймет смысла веры помимо зримых благодеяний человечеству.
— Она так любит помочь в беде, — говорит Вальбурга. — Всякому поможет перебраться из огня в полымя.
— Так и с иезуитом. Фелицата непременно сказала бы, что помогает Томасу, будьте уверены, — говорит Милдред. — Она ему вполне под пару, он ведь и сам собирался мне помочь.
Сестры идут рука об руку, и ночную темень монастырских галерей оглашает их дружный смех. Александра посредине: она пританцовывает и смеется при мысли, что кому-нибудь из них может понадобиться помощь иезуита.
Дежурная инокиня пересекает двор: пора звонить к хвалитнам. Три монахини заходят в здание. В огромном вестибюле страгивается с места колонна. Это к ним идет Уинифрида, круглое лицо ее залито лунным светом, а туловище и разум погружены в полумрак, она знает только, что недаром состоит при начальстве.
— Уинифрида, Benedicite[8], — говорит Александра.
— Deo Gratias, Александра.
— После службы увидимся в приемной, — говорит Александра.
— У меня новости, — говорит Уинифрида.
— Потом, в приемной, — говорит Вальбурга.
А Милдред говорит:
— Не здесь, Уинифрида.
Но из Уинифриды так и хлещет, как из пивной бочки:
— Фелицата где-то здесь, прячется возле аллеи. У нее было свидание с иезуитом Томасом. Я их записала и засняла по замкнутому каналу.
Александра говорит ясно и звонко:
— Не понимаю, что это за чушь вы городите.
И обводит глазами стены. Милдред тихо шепчет Уинифриде:
— В вестибюле ни о чем нельзя. Сколько раз вам говорить?
— Ой, — задыхается от ужаса Уинифрида. — Я и забыла, что вы теперь стали прослушивать вестибюль.
И взлетает ко лбу в отчаянии ладонь Милдред, и Вальбурга возводит глаза к небу: ну разве можно быть такой тупоумной! Но Александра спокойна.
— Из хаоса родится порядок, — говорит она. — Так всегда и бывало. Сестры, бдите и бодрствуйте.
Приоресса Вальбурга обращается к ней:
— Александра, вы так спокойны, так спокойны...
— Есть речение: страшись, чтоб не разгневались спокойные, — говорит Александра.
Тихим шагом спускаются монахини по широкой лестнице — и вот все в сборе. Во главе приоресса Вальбурга, за нею Александра, за нею сестры — все как одна идут читать Часы.
Три часа дня, Час Девятый; сестра Фелицата сонно проскальзывает в часовню. Она крохотушка, ни дать ни взять школьница, совсем не такая, какой рисуется из разговоров о ней. По цвету лица похоже, что под покрывалом у нее жесткие рыжеватые волосы. Никто не знает, где Фелицата провела полдня и полночи, только ее не было ни в полночь у заутрени, ни в три утра на хвалитнах, ни к завтраку в пять; без нее читали Первый Час в шесть утра и Час Третий в девять; не явилась она и в трапезную к одиннадцати, когда сестры заедали ячменный отвар чем-то хоть и непонятным, но вполне питательным и съедобным, намазанным на тосты: кошачьей, собственно говоря, пищей под названием «Мяу», закупленной оптом и по дешевке. Фелицата этой пищи не вкушала, и в полдень, когда подошел Шестой Час, не пела в часовне. А между Часами и трапезами ее не было ни в келье, ни в рукодельне, где вышивают кошельки, облачения и алтарные покровы, ни в электронной лаборатории, которую Александра, Вальбурга и Милдред, три советницы покойной аббатисы Гильдегарды, оборудовали под самым ее носом при ее благосклонном невмешательстве. Фелицата исчезла накануне после вечерни, а теперь она проскальзывает к своему сиденью петь Девятый Час — и зевает, это в три-то часа пополудни.
Когда Фелицата занимает свое место, приоресса Вальбурга, пока что глава монастыря, едва заметно косится на нее и тут же отворачивается. Легкий трепет мимолетной тенью пробегает по рядам монахинь, и они прилежно поют дальше. Коротышка Фелицата знает Псалтырь наизусть и подхватывает пение, не заглянув в молитвенник:
Говорят со мною языком лживым и отовсюду окружают меня слогами ненависти:
И вооружаются против меня без причины.
В ответ на любовь мою они клевещут на меня: а я предался молитве.
И они заплатили мне за добро злом, а за любовь мою — ненавистью.
Высокое кресло аббатисы пустует. Красноватые после бессонной ночи глазки Фелицаты обращаются к возвышению: она поет и, может быть, думает о мертвой невозмутимой аббатисе Гильдегарде, которая еще недавно тяжело восседала на этом месте; а может, и о том, как сама она на него сядет, такая тщедушная и такая одушевленная новыми идеями, солнечный зайчик на темном кресле. Покойная аббатиса Гильдегарда терпела Фелицату только потому, что считала ее жалкой, терпение же пристало христианке. «В этом смысле она надежна: нам есть на ком упражняться в снисходительности», — сказала как-то про Фелицату покойная Гильдегарда Александре, Вальбурге и Милдред; было это в летний день, между Шестым и Девятым Часом.
Фелицата уже не смотрит на пустое возвышение, она выпевает ответствия и поглядывает на Александру, которая высится над своим сиденьем. Губы Александры шевелятся, как велит напев:
И у воды опять возник
Мой верный враг, как проводник,
Мой верный враг...
Фелицата заканчивает алтарный покров, осталось вышить фразу изнутри в уголке. Делает она это аккуратненькими и меленькими атласными стежками, белыми на белом, и выходят прочерченные карандашиком слова: «Opus Anglicanum»[9]. Пальчики ее снуют туда-сюда, поблескивает серебряный наперсток.
Монахини сидят кружком возле нее, и каждая с вышивкой, но Фелицата вышивает лучше всех.
— А знаете, сестры, — говорит Фелицата, — оказывается, наша рукодельня — настоящий очаг мятежа.
Прочие монахини, все восемнадцать, издают озабоченный гул. Смеяться Фелицата не позволяет. И в Уставе сказано, что смеяться незачем. Спрашивается: «Каковы начала праведности?» Отвечается, кроме всего прочего: «Не празднословить и не насмешничать». Это правило Фелицата свято чтит как неустарелое, как особенно важное в наши тревожные времена.
— Любви, — мягко говорит Фелицата, пробегая пальчиками по атласным стежкам, — вот чего нам не хватает. Все печемся о благополучии. О благополучии, и только. Это же грубый материализм. Господи помилуй нашу покойную мать аббатису Гильдегарду.
— Аминь, — отзываются восемнадцать голосов, а заоконное летнее солнце лучиками рассыпается по наперсткам.
— Иногда, — говорит Фелицата, — мне думается, что надо нам быть поближе к святому Франциску Ассизскому и поучиться у него нищенству и любви.
Ее верная сторонница, некая сестра Батильдис, замечает, не поднимая глаз от вышивного узора:
— Но ведь сестра Александра не жалует святого Франциска Ассизского.
— Александра, — говорит Фелицата, — сказала буквально следующее: «К чертям святого Франциска Ассизского. По мне так лучше уж Секст Проперций, он тоже родом из Ассизи, современник Христа и духовный предшественник Гамлета, Вертера, Руссо и Кьёркегора». Они все, говорит Александра, интересные психопаты, а святой Франциск — психопат неинтересный. Ну, вы когда-нибудь слышали о таких людях и о такой доктрине?
— Никогда, — в один голос отвечают монахини, опуская шитье на колени, чтоб ловчее перекреститься.
— Любовь, — говорит Фелицата, и все снова берутся за работу, — и любовное соитие — это очень возвышенные переживания, очень. Если бы я была аббатисой Круской, наше аббатство стояло бы на любви. Я бы разрушила эту нечестивую электронную лабораторию и устроила бы приют любви в самом сердце аббатства, в сердце Англии.
И ее работящие пальчики с иголочкой зарываются в ткань и выпархивают из нее.
— Каково? — спрашивает Александра, выключая телеэкран, на котором она с двумя наперсницами только что просматривала видеозапись сцены в рукодельне.
— Старая песня, — говорит Вальбурга. — У нее всегда одно и то же. И все больше монахинь самочинно идут вышивать, и все меньше остается с нами. Как аббатиса умерла, так в монастыре хозяйки не стало.
— После выборов, — говорит Александра, — все будет иначе.
— И сейчас можно, чтоб было иначе, — говорит Милдред. — Вальбурга приоресса, это в ее власти.
Вальбурга говорит:
— Я подумала и решила никак не выговаривать Фелицате за ее вчерашнюю ночную гулянку. Я подумала, что нет, не надо и не надо мешать монахиням, пусть себе идут с ней вышивать. А то Фелицата, чего доброго, поднимет мятеж.
— Ой, а вдруг кто-нибудь из перебежчиц догадался, что монастырь прослушивается? — говорит Милдред.
— Да что вы, — говорит Александра. — Монахини из лаборатории способны только проводить провода и завинчивать винты. Они и понятия не имеют, зачем это все делается.