огонишься, а также идея о двух стульях куда чаще приходили ему на ум, и лоб его покрывался холодной испариной. Со Стеллой он свободно предавался романтическим и философским грезам. Он строил воздушные замки, и она снабжала башенками и зубцами воображаемые строенья. С Марионеттой все было иначе: она ничего не знала о мире и обществе помимо собственного опыта. Жизнь ее вся была музыка и солнце, и она не понимала, зачем надобно тужить, когда все так чудесно. Она любила Скютропа, сама не зная почему; она не всегда была уверена, что его любит; нежность ее то убывала, то нарастала в обратном соотношении к его чувствам. Умело доводя его до страстного порыва, она часто делалась и всегда притворялась равнодушной; обнаружа, что холодность ее заразительна и что он стал или притворился столь же безразличным, как она сама, она тотчас удваивала свою нежность и поднимала его к вершинам страсти, откуда только что его низвергла. И так, когда в его любви был прилив, в ее чувствах был отлив, и наоборот. Случались и минуты тихих вод, когда взаимная склонность сулила нерушимую гармонию, но лишь только успевал Скютроп довериться сладкой мечте, а уж любовный челнок его возлюбленной затягивало водоворотом какого-нибудь ее каприза и Скютропа несло от берега надежд в океан бурь и туманов. Бедный Скютроп не успевал опомниться. Не имея возможности проверить меру ее понимания беседами о темах общих и о любимых своих планах и всецело предоставленный догадкам, он, как и всякий бы любовник на его месте, решил, что она от природы наделена талантами, которые беспечно растрачиваются по пустякам и что с замужеством пустое кокетство ее кончится и философия сможет беспрепятственно влиять на нее. Стелла не кокетничала, не лукавила; общие интересы живо ее занимали; поведение ее со Скютропом всегда бывало ровно, вернее сказать, обнаруживало растущую внимательность, все более обещавшую любовь.
ГЛАВА XI
Однажды, призванный к обеду, Скютроп нашел в гостиной друга своего мистера Траура, поэта, знакомого ему по колледжу и пользовавшегося особой благосклонностью мистера Сплина. Мистер Траур объявил, что готовится покинуть Англию, но не может этого сделать, не бросив прощального взора на Кошмарское аббатство и на глубоко чтимых друзей своих — скорбного мистера Сплина, таинственного Скютропа, возвышенного мистера Флоски и страждущего мистера Лежебока; и что всех их, а также мрачное гостеприимство меланхолического прибежища будет он вспоминать с самым глубоким чувством, на какое только способен его истерзанный дух. Каждый отвечал ему нежным сочувствием, но излияния эти прервало сообщение Ворона о том, что кушать подано.
Беседу, происходившую за бокалами вина, когда дамы удалились, мы воспроизведем далее со всегдашней нашей тщательностью.
Мистер Сплин:
— Вы покидаете Англию, мистер Траур. Сколь сладостна тоска, с какою говорим мы «прощай» старому приятелю, если вероятность свидеться вновь — один против двадцати. Так поднимем же пенные бокалы за печальную дорогу и грустью скрасим час разлуки.
Мистер Траур (наливая себе вина):
— Это единственный светский обычай, какого не забывает истомленный дух.
Его преподобие мистер Горло (наливая):
— Это единственная часть познаний, какую удерживает счастливо преодолевший экзамены ум.
Мистер Флоски (наливая):
— Это единственный пластырь для раненого сердца.
Его сиятельство мистер Лежебок (наливая):
— Это единственный труд, какой стоит предпринимать.
Мистер Гибель (наливая):
— Это единственное противоядие против сильной ярости дьявола.
Мистер Пикник (наливая):
— Это единственный символ полной жизни. Надпись «Hic non bibitur»[97][98] прилична лишь гробам.
Мистер Сплин:
— Вы увидите множество прекрасных развалин, мистер Траур; обветшалых колонн, замшелых стен; множество безногих Венер и безголовых Минерв; Нептунов, застрявших в песке; Юпитеров, перевернутых вверх тормашками; множество дырявых Вакхов, исполняющих работу фонтанов; множество напоминаний о древнем мире, в котором, чаю я, жилось куда лучше, чем в нынешнем; хотя, что до меня лично, так мне не нужен ни тот ни другой, и я и за двадцать миль никуда не двинусь, кто бы и что бы ни собирался мне показывать. Мистер Траур:
— Я ищу, мистер Сплин. Мятущийся ум жаждет поисков, хотя найти — всегда значит разочароваться. Неужто не манит вас к себе родина Сократа и Цицерона? Неужто не стремитесь вы побродить средь славных развалин навеки ушедшего величия?
Мистер Сплин:
— Нимало.
Скютроп:
— Право же, это все равно, как если бы влюбленный откопал погребенную возлюбленную и упивался бы зрелищем останков, ничего общего с нею не имеющих. Что толку бродить средь заплесневелых развалин, видя лишь неразборчивый указатель к утерянным томам славы и встречая на каждом шагу еще более горестные развалины человеческой природы — выродившийся народ тупых и жалких рабов[99], являющий губительный позор униженья и невежества?
Его сиятельство мистер Лежебок:
— Нынче модно за границу ездить. Я и сам было собрался, да вот, боюсь, не вынесу напряжения. Разумеется, немного оригинальности и чудачества в иных случаях не лишнее; но самый большой чудак и оригинал — англичанин, который никуда не ездит.
Скютроп:
— Мне б вовсе не хотелось видеть страны, где не осталось никакой надежды на обновление; в нас эти надежды не угасли; и полагаю, что тот англичанин, который, благодаря своему дару, или рождению, или (как в вашем случае, мистер Траур) и тому и другому вместе, имеет счастливую возможность служить отечеству, пламенно борясь против его врагов, но бросает, однако ж, отечество[100], столь богатое надеждами, и устремляется в дальнюю страну, изобильную лишь развалинами, полагаю, что тот англичанин поступает так, как ни один из древних, чьи обветшалые памятники вы чтите, никогда б не поступил на вашем месте.
Мистер Траур:
— Сэр, я поссорился с женой; а тот, кто поссорился с женой, свободен от всякого долга перед отечеством. Я написал об этом оду[101], и пусть читатель толкует ее, как ему вздумается.
Скютроп:
— Уж не хотите ли вы сказать, что, поссорься с женою Брут, и он это мог бы выставить причиной, когда б не захотел поддержать Кассия в его начинании? И что Кассию довольно было б подобной отговорки?
Мистер Флоски:
— Брут был сенатор; сенатор и наш дорогой друг[102]. Но случаи различны. У Брута оставалась надежда на благо политическое, у мистера Траура ее нет. Да и как бы мог он питать ее после того, что увидел во Франции?
Скютроп:
— Француз рожден в сбруе, взнуздан и оседлан для тирана. Он то гордится седоком, то сбрасывает его наземь и до смерти забивает копытами; но вот уже новый смельчак вскакивает в седло и вновь понукает его бичом и шпорами. Право же, не обольщаясь, мы можем уповать на лучшее.
Мистер Траур:
— О нет, я пережил свои упованья; что наша жизнь — она во всемирном хоре — фальшивый звук, она анчар гигантский, чей корень земля, а крона — небосвод, струящий ливни бед неисчислимых на человечество. Мы с юных лет изнываем от жажды; до последнего вздоха нас манят призраки. Но поздно! Что власть, любовь, коль мы не знаем счастья! Промчится все как метеор, и черный дым потушит все огни[103][104].
Мистер Флоски:
— Бесподобные слова, мистер Траур. Блистательная, поучительнейшая философия. Достаточно вам впечатлить ею всех людей, и жизнь поистине станет пустыней. И, должен отдать должное вам, мне лично и нашим общим друзьям, стоит только обществу оценить по заслугам (а я льщу себя надеждой, что к этому оно идет) ваши понятия о нравственности, мои понятия о метафизике, Скютроповы понятия о политике, понятия мистера Лежебока об образе жизни и понятия мистера Гибеля о религии, — и результатом явится столь превосходный умственный хаос, о каком сам бессмертный Кант мог только мечтать; и я радуюсь от предвкушения.
Мистер Пикник:
— «Ей-богу, прапорщик, тут нечему радоваться»[105]. Я не из тех, кто думает, будто наше общество идет ко благу через всю эту хандру и метафизику. Контраст, какой являет оно с радостной и чистой мудростью древних, поражает всякого, кто хоть несколько знаком с классической словесностью. Стремление представить муки и порок как непременные свойства гения столь же вредно, сколь оно ложно, и столь же мало имеет общего с классическими образцами, как язык, каким обычно бывает оно выражено.
Мистер Гибель:
— Это беда наша. К нам сошел дьявол и одного за другим отнимает у нас умнейших людей. Таков, видите ли, просвещенный век. Господи, Да в чем же тут свет, просвещение? Неужто предки наши едва разбирали дорогу в свете тусклых фонарей, а мы разгуливаем в ярких лучах солнца? В чем признаки света? Как их заметить? Как, где, когда увидеть его, почувствовать, познать? Что видим мы при этом свете такого, чего не видели бы наши предки и на что стоит посмотреть? Мы видим сотню повешенных там, где они видели одного. Мы видим пятьсот высланных там, где они видели одного. Мы видим пять тысяч колодников там, где они видели одного. Мы видим десятки обществ распространения Библии там, где они ни одного не видели. Мы видим бумагу там, где они видели золото. Мы видим корсеты там, где они видели латы. Мы видим раскрашенные лица там, где они видели здоровые. Мы видим, как дети мучатся на фабриках, а они видели их за резвыми играми. Мы видим остроги там, где они видели замки. Мы видим господ там, где они видели старейшин. Одним словом, они видели честных мужей там, где мы видим лживых мерзавцев. Они видели Мильтона, а мы видим мистера Винобери.