яния опекающих его божеств слиты воедино и совершенно неотделимы друг от друга. Чудесное в этих историях весьма напоминает снежный ком: оно увеличивается по мере передачи из уст в уста, пока крошечная сердцевина истины не обрастает непомерных размеров гиперболой.
Когда традиция, таким образом приукрашенная и преувеличенная, наделяет основателей рода и государства в значительной степени привнесенными могуществом и великолепием, то живущий поэт не может восславить живущего монарха, не испытав при этом страха за то, что его упрекнут в откровенной лести, чтобы не создалось впечатления, будто нынешний монарх не столь велик, как его предки. В этом случае монарха следует восславлять, восславляя его предков. Их величие должно быть упрочено, а его следует изобразить их достойным преемником. Все люди государства проявляют интерес к основателю своего государства. Все государства, которые развились в общепринятую общественную систему, проявляют интерес каждое к своему основателю. Все люди проявляют интерес к своим предкам. Всем людям свойственно оглядываться на свое прошлое. Этим и объясняется то, что традиционная национальная поэзия воссоздается вновь и вновь, обращая в хаос порядок и форму. Теперь ее интересы более универсальны, ее проникновение более глубоко; ее фантазия столь же безудержна и предметна; ее герои столь же разнообразны и сильны; природа, ею изображаемая, столь же непокорна, она предстает нам во всей своей красоте и великолепии, — притяжение больших городов и ежедневные обязанности, накладываемые обществом, еще не разлучили человека с природой; поэзия стала еще более искусством, чем была прежде, — теперь она требует большего мастерства в версификации, более тонкого знания языка, более обширных и всесторонних познаний, более всеобъемлющего ума. Поэзия по-прежнему не имеет себе равных среди других родов литературы, и даже другие виды искусства (живопись и скульптура — несомненно; возможно, и музыка) грубы и несовершенны по сравнению с ней. Ей подчинены все сферы умственной деятельности. Ни история, ни философия, ни естественные науки не могут соперничать с нею. Поэзии предаются величайшие умы эпохи, все остальные им внимают. Это и есть век Гомера, золотой век поэзии. Поэзия достигла совершенства; она достигла того уровня, превзойти который невозможно, а потому поэтический гений ищет новые формы для выражения старых тем — отсюда лирическая поэзия Пиндара и Алкея, трагическая поэзия Эсхила и Софокла. Признание монархов, почести олимпийской короны, аплодисменты толпы — все, что способно удовлетворить тщеславие и побудить к соперничеству, ожидает преуспевшего в этом искусстве до тех пор, пока поэтические формы не иссякнут и на пути у творца не встанут новые соперники, представляющие новые литературные жанры, которые будут пользоваться все большим спросом по мере того, как с прогрессом разума и культуры факты в своем значении потеснят вымысел, — так зрелость поэзии приходится на детство истории. Переход от Гомера к Геродоту вряд ли более примечателен, чем переход от Геродота к Фукидиду; в постепенном отходе от сказочности в сюжете и декоративности в языке Геродот — такой же поэт по сравнению с Фукидидом, как Гомер по сравнению с Геродотом. У Геродота история звучит как поэма[626], она писалась во времена, когда всякий литературный опыт еще принадлежал Музам, и девять книг, из которых состоит его история, по праву и по обычаю носят их имена.
Рассуждения и споры о природе человека и его разума, о нравственном долге и о добре и зле, об одушевленном и неодушевленном начинают привлекать не меньший интерес, чем яйца Леды и рога Ио[627], отвлекая от поэзии часть читательской аудитории, прежде ей всецело преданной.
Тут наступает серебряный век поэзии или поэзия цивилизованного общества. Серебряный век представлен двумя видами поэзии: подражательной и оригинальной. Подражательная поэзия перерабатывает и шлифует поэзию золотого века — самым типичным и ярким примером в этом отношении может служить Вергилий. Оригинальная поэзия развивается преимущественно в космическом, дидактическом и сатирическом направлениях, что явствует из творчества Менандра, Аристофана, Горация и Ювенала. Поэзия этого века характеризуется утонченностью и требовательностью в выборе языковых средств, а также искусственной и несколько монотонной гармонией выражения; причина ее монотонности объясняется тем, что поэтический опыт израсходовал все разнообразие модуляций, в результате чего просвещенная поэзия становится предельно избирательной, предпочитая многообразию высшее единообразие. Но, поскольку лучшая форма та, которая естественнее всего передает заложенное в ней содержание, она потребует от поэта кропотливого труда и предельной тщательности, дабы увязать негибкость утонченного языка и натужный изыск версификации со смыслом, который надлежит выразить, — в противном случае может создаться впечатление, что поэтический смысл подчинен звуку. Отсюда — значительное число поэтических опытов и незначительное число поэтических шедевров.
Эта фаза в развитии поэзии является, впрочем, шагом вперед на пути к ее окончательному исчезновению. Чувство и страсть лучше всего выражаются и вызываются посредством декоративного и образного языка; однако только самая простая и неприукрашенная фраза лучше всего взывает к разуму и мысли. Чистый разум и бесстрастная истина совершенно непригодны для поэзии — так невозможно представить себе переложенную на стихи теорему Эвклида. Вообще, всякое бесстрастное рассуждение чуждается поэтического языка, в особенности рассуждения, требующие всеобъемлющих взглядов и аналитического мышления. Разве что наиболее ясные вопросы этики, вопросы, подразумевающие мгновенную естественную реакцию; вопросы, которые отражаются в душе каждого человека и в ответах на которые чувство и воображение способны в известной степени компенсировать отсутствие логики и аналитичности, применимы к тому, что называется нравоучительной поэзией. Однако, по мере того как совершенствуются этические и философские науки, по мере того как они становятся все более всеобъемлющими в своих прозрениях, по мере того как разум вытесняет в них воображение и чувство, поэзия не в состоянии далее сопутствовать им в прогрессе, она отступает на задний план, а они продолжают свой путь без нее.
Так отторгается от поэзии царство мысли, как прежде отторглось от нее царство фактов. Что касается фактов, то поэт железного века прославляет подвиги своих современников, поэт золотого века прославляет героев железного века, поэт серебряного века перерабатывает поэзию века золотого — из чего видно, что даже самому слабому лучу исторической истины ничего не стоит развеять поэтические иллюзии; о людях «Илиады» нам известно не больше, чем о богах; об Ахилле мы знаем не больше, чем о Фетиде; о Гекторе и Андромахе не больше, чем о Вулкане и Венере, — все они в равной степени всецело принадлежат поэзии, в них нет ничего от истории. Но Вергилий был не настолько глуп, чтобы создавать эпос о Цезаре, — он предоставил это Титу Ливию; сам же он вышел за рубежи истины и истории и вторгся в древние пределы поэзии и вымысла.
Здравый смысл и отточенная эрудиция, выраженная в отшлифованных и несколько однообразных поэтических строках, представляют собой высшее достоинство оригинальной и подражательной поэзии просвещенного века. Ее диапазон был ограниченным, и когда она себя исчерпала, то от нее ничего не осталось, кроме crambe repetita[628] банальностей, которые со временем становятся крайне утомительными даже с точки зрения самых неутомимых читателей современной белиберды.
Стало самоочевидным, что следует либо вовсе перестать заниматься поэзией, либо изыскивать новые пути. Поэтам золотого века подражали до тех пор, пока эти подражания не перестали вызывать интерес; и без того ограниченный диапазон нравоописательной, и дидактической поэзии сузился окончательно. Каждодневная жизнь развитого общества порождала самые сухие и прозаические ассоциации, и вместе с тем всегда находилось достаточное число праздных бездельников, тоскующих по развлечениям и жаждущих новизны, — именно такому читателю поэт впредь почтет за честь угождать.
Затем наступает медный век поэзии, который, отвергнув изысканность и эрудицию серебряного века и позаимствовав грубость и первозданность железного века, призывает вернуться к природе и возродить золотой век. Могучая энергия Чосеровой музы, которая, проникая в самую суть вещей, в нескольких строках создавала в воображении читателя живую картину, неподражаемую в своей простоте и великолепии, сменяется многословным и дотошным описанием мыслей, страстей, поступков, людей и предметов, выполненным неряшливым и расплывчатым поэтическим языком, каким способен писать всякий stans pede in uno[629] со скоростью двести строк в час. К этому веку можно отнести всех известных поэтов времени заката Римской империи. Лучший образец такой поэзии, пусть и не самый известный, представлен в «Деяниях Дионисия» Нонна, где среди многочисленных повторений и общих мест встречаются строфы поразительной красоты.
Железный век классической поэзии можно назвать веком бардов; золотой — веком Гомера; серебряный — Вергилия и медный — Нонна.
У современной поэзии также свои четыре века, но тернистый ее путь складывается по-другому.
За медным веком древнего мира последовала мрачная эпоха средневековья, когда свет Евангелия начал просачиваться в Европу и когда, согласно таинственному и непостижимому промыслу, чем больше проливалось света, тем сильней сгущался мрак. Племена, заполонившие Римскую империю, вновь ввергли Европу в варварство, с той лишь разницей, что теперь в мире было много книг, много тайников, где их хранили, и были люди, кто эти книги читал и кто (если его по счастливой случайности не сжигали на костре pour l'amour de Dieu[630]