Абель в глухом лесу. Рассказы — страница 11 из 69

На первом месте у меня было дело.

На втором — забота о достатке своем, а означало это, что в среду и в пятницу устроил я еще по урагану, две бомбы на это пошло. Такие великаны полегли, что и одного из них, я прикинул, на четыре-пять телег хватить должно было.

Вот только очень на дядю Пали я злился, он приезжал что ни день и всякий раз с новыми какими-нибудь книжонками, чтобы еще дров выманить. У меня уже столько набралось в доме книжек, будто я и не сторож, а какой-нибудь ссыльный книгочей-барин.

Словом, времечко шло, настал день поминовенья усопших; я посвятил его Марии Сюч и Петеру Мошойго. Взял с собою две свечки, пошел туда, где кресты их стояли, свечки затеплил, поставил — столько-то каждому доброму христианину причитается. Блоха со мною была, ее глаза тоже горели, как свечки, а пожалуй, и еще ярче.

На другой день погода вдруг переменилась, словно знала, что я перевернул страницу большого календаря.

Утром проснулся, а по горам и верхушкам высоких деревьев клубится холодный, зябкий туман. В воздухе стояла сырость, морось, и всё — кровля дома моего, земля, деревья до самых корней — было мокро, как будто только что из воды.

После полудня заморосил дождь.

Так началась новая пора на Харгите и в моей тамошней жизни; было в ней разное — и тоска нападала из-за тумана, дождей, холодов, но и забавных приключений случалось немало.

Глава вторая

Я прервал свои записи на дне поминовенья усопших и осмелился даже сказать, что именно с этого дня погода вконец испортилась. Оно и в самом деле так было: в наших краях издавна повелось, что ноябрь ждет не дождется конца октября и тотчас устраивает ему самые заунывные проводы.

Точно так случилось и в ту осень.

Горы закутались в траурные плащи, то там, то здесь бородками прилаживались к ним белые облачка, небо глядело вниз посеревшим ликом и тихо проливало слезы, а на деревьях засверкали бесчисленные капли, словно вдруг набухшие серебряные почки.

Все на земле отяжелело, а всего тяжелей было у меня на сердце. Я слонялся целый день по участку как неприкаянный, и не было желания хоть шуткой с возчиками переброситься, а ведь я обычно-то люблю пошутить.

— Что, Абель, никак твоя краля тебя спокинула? — захотел растормошить меня земляк из Зекелака.

— Точно, — говорю, — сбежала, золотко мое! — И на небо посмотрел.

Понял возчик, что про солнце я, и говорит:

— Небось прихорашивается там, красоту наводит за занавесками.

— Верно, — вступил в разговор другой возчик, — да только не для Абеля прихорашивается, а для святого Мартона.[6]

Оставил я их, пусть без меня порассуждают, а сам пошел своим делом заняться, квитанции им выписать то есть. Да только и тут все у меня из рук валилось, не писал, а мучился, будто дитя рожал. Руки тяжелые, как свинцом налиты, да и голова словно мутной воды полна, а не ума-разума, как бы следовало.

И подумал я тогда, кулем в своем кресле сидя, что слабое все ж существо человек, ежели настолько переменам погоды подвластен. По весне воспрянет, раскроется, будто цветок; летом с песнею убирает урожай, рук не покладает, спешит произвести побольше всякого добра, чтоб денег нажить; а в такую вот пору, как сейчас, когда уж и от осени лишь хвостик-коротышка остался, кончается в нем бензин, как в моторе, и застывает он со всеми своими колесиками и гуделками, со всем своим механизмом хитрым, превращается в никому не нужную вещь.

Блоха, как настоящий товарищ в несчастье, сидела со мной, у стола. Вдруг она поднялась и поглядела на меня с укором, будто сказала:

— Куда же это годится? И не стыдно так раскисать?!

И впрямь: виданное ли дело, чтоб собака человека подбадривала? Да только Блоха была не просто собака, перед таким добрым и верным другом чего уж стыдиться. Я погладил ее по лохматой бронзовой голове и встал. Вышел за порог, огляделся, как богатые хозяева, бывало, в селе небо-землю оглядывали. Блоха выбежала за мной и тоже осмотрелась.

— Держи, Блоха! — сказал я ей наобум.

Собака поискала глазами — на что бы накинуться? — даже хвостом завертела от усердия. Вид у нее был при этом испуганный: до сих пор еще не случалось, чтобы она не видела то, что я вижу. Мне и самому уж хотелось отыскать поскорей такое, чтоб ей можно было облаять, но злился-то я на погоду, а потому все выискивал тучу, на злого зверя похожую, чтобы с неба на нас рычала. Да только не было ничего подходящего, со всех сторон словно дымом окутал нас серый вязкий туман. Однако показаться Блохе болтуном безмозглым мне все ж не хотелось, поэтому я повторил, ткнув пальцем в воздух:

— Держи, Блоха, куси его!

Она еще раз на меня оглянулась, а потом сделала то, что делает ученик, толком не понявший вопроса учителя.

Блоха залаяла.

Она лаяла наобум, то прямо перед собой, то вправо, то влево, как будто решила: буду лаять, а оно уж откуда-нибудь да появится, то, что мне облаять велели.

Тут как раз подошел земляк из Зекелака, спросил:

— Кого это собака твоя ловит?

— Блоха-то? А дождь.

Земляк почесал в затылке.

— Ну-ну, — говорит, — вот так дела неслыханные.

— А что?

— Да то, что собака заместо кадушки дождевую воду тебе собирает.

Настроение у меня было задиристое, и решил я не оставаться в долгу.

— Да, — говорю, — такая уж эта собака, на все сгодится, только пожелай.

Землячок другому возчику подмигнул и говорит мне с насмешкой:

— Коли так, она у тебя и за пивную бочку сойдет.

У меня ответ сразу на языке был — это он мне кстати пивную бочку подбросил! — но я торопиться не стал, сперва поглядел, сколько с них за дрова следует. Расплатились земляки честь по чести, я им квитанцию выдал. А потом спрашиваю:

— Видали вы такого хозяина-хлебосола? — И делаю вид, будто ищу что-то в углу.

Те двое так и замерли, вроде бы им Дух святой явился.

— Эх, — говорю, — как же так, ведь вы бы сейчас пива выпили за милую душу?

— Еще бы! — отозвался земляк.

Я распрямился, поглядел в глаза ему.

— Выпили б, значит?

— Я-то выпил бы.

— Так вот вам Блоха, откупоривайте!

Тут второй возчик, который до сих пор помалкивал, махнул рукой зекелакцу — время ехать, мол! — испугался, как бы я и ему вопрос не подкинул.

Посмеялись они и уехали.

А я остался с Блохою в дверях, глядел на дождь, который, по правде сказать, уже и не лил как из ведра, а тихо стлался холодным паром, неслышно припадал к деревьям, ложился на землю. Вспомнились мне тут всякие полевые и лесные твари: мирные зверушки, что все лето холят-нагуливают свою шерстку ради этой промозглой поры, хищники, которые в пасмурную погоду становятся посмирней и спешат где-нибудь укрыться от ласковых небесных дубинок; думал я об орлах и о птицах помельче, чьи воздушные пути залило-затопило дождем. А еще приходили на ум те, что живут, как и я, в лесу, и степная родня — верно, тоже где-нибудь рассуждают сейчас об этой унылой осенней поре, саваном накрывшей природу… Зато уж весною, на свадебном ее пиру, им всем не до рассуждений.

Потом вспомнил я матушку: сидит, должно быть, в нашем домике-невеличке, смотрит в окно, как подступает осень, и сквозь пелену дождя видит меня, я встаю перед ней сквозь осенний туман, и не раз, и не два, много раз… И еще вспомнил отца, прямо увидел в его жидких усах сверкающие капельки влаги небесной, и засаленный его посох увидел, по которому тоже, наперегонки, как веселая ребятня, сбегают одна за другой капли.

Горное пастбище придавила великая глухая тишь.

Время шло вроде бы к вечеру, в такую пору за дровами никто уж не приезжает, сторожа не тревожат. Тут-то ему и пожить для себя, о том о сем поразмыслить, даже спеть либо наврать с три короба… А еще он может, как добрый король, подумать-подумать да и пойти по владеньям своим побродить.

Так я и сделал — подумал-подумал да и пошел.

Сперва навестил великан-бук, больше-то всего из-за ружей, которые в нутре у него прятал. Проверил, не залило ль их дождем, но дупло свое дело знало — не то что я, великий охотник, до сих пор так и не сумел ружья «разговорить»! Я и прежде-то думал, что надо бы мне для этого дела учителя найти, какого-нибудь отставного солдата, но все не решался ни к кому подступиться с этим — ружья-винтовки мои ведь запретные. Но теперь я постановил твердо: первого же, кто в ружьях солдатских толк знает, не упущу. Положил я упрямый инструмент на место, но прежде, как и всякий раз, по дружбе Блохе показал его. Пустились мы дальше, в самую чащу — лес стоял угрюмый, насупившийся, тронешь за ветку — жемчужины-капли на землю посыпятся, а за ними и лист слетит, саваном их укроет. Я шагал не спеша, так идет человек, когда подгонять его некому да и цели нет никакой. Брел и брел себе через заросли, места поудобней выискивал, к лесу особо не приглядывался, это за меня Блоха делала. Иногда она убегала вперед, чтобы высмотреть для меня тропу полегче, но больше своими делами была занята. Наконец вижу — и впрямь что-то нашла у подножья высоченного бука: тащит, дергает что-то, на меня оглядывается в нетерпении. Подхожу к ней — и что же? Среди всякой никчемной трухи углядела она богатые оленьи рога, вытащить старается. Я ей, конечное дело, помог, и вместе мы вызволили нашу находку. Такие замечательные развесистые рога могли принадлежать не иначе самому Королю-оленю. На каждом было по семь ответвлений, а на них молодые отростки. Я примерил рога Блохе, посмотреть хотел, как бы она выглядела, если б с рогами уродилась. Но только больно уж смешно получилось, так что, случись оленю какому-нибудь нас в этот миг увидеть, рассердился бы он на веки вечные и на Блоху, и на меня. Потом я к своей голове их приставил, но, должно быть, и я в рогачи не годился, потому что Блоха, глядя на меня, определенно смеялась и даже хихикала — по крайней мере мне так показалось.

Наконец как ни блеклым был дневной свет, но и он помаленьку стал тускнеть, пропадать. Я счел за лучшее повернуть с нашей добычей назад, пока не явился пред нами дух старого Короля-оленя и не заморочил, не увел тропу из-под ног.