Абель в глухом лесу. Рассказы — страница 15 из 69

— Кого?

— Человека, в солдатской науке сведущего.

— Это еще зачем?

— А затем, что есть у меня ружье, да я не умею разговорить его.

Тут настоятель объявил, что он и есть такой человек, потому как всю войну полковым священником прослужил и обращаться с оружием умеет весьма прилично, если это, конечно, «манлихер». И тотчас захотел посмотреть ружье. Я, само собой, только того и желал, очертя голову к дуплистому буку кинулся. Но принес одно ружье только. Настоятель повертел его в руках — то самое, говорит. Патроны спросил, и я подал ему непочатую гроздь. Тут мы все вышли из дома и окружили знатного мастера — ишь ведь какой, оказывается, не только с монахами управляться умеет, но и с оружием тоже!

— Во что бы прицелиться? — спросил отец настоятель.

— В дьявола, — сказал я сразу.

— Да где ж он?

Шагах в двадцати от дома рос куст шиповника. Я тут же на него указал:

— Говорил же отец Фуртунат, там должно быть его гнездовье.

Настоятель вскинул ружье и выстрелил в куст, однако же, кроме грохота, ничего особенного не последовало.

— Вот хорошо-то, — обрадовался Маркуш. — Хорошо, что там дьявола не было!

— Это еще почему? — прицепился к нему Фуртунат.

— А как же… будь он там, настоятель его уже застрелил бы.

— Так и слава богу!

— Нет, не слава богу! — заупрямился Маркуш.

— Да ты скажи почему? — не отставал Фуртунат.

— Потому, — отвечал ему Маркуш, — если бы застрелил, все мы без хлеба остались бы.

Монахи даже ответить Маркушу не пожелали, хотя он-то прав был! Они же, монахи, затем и существуют, чтобы каждодневно исправлять то, что дьявол, тоже каждодневно, калечит, портит. Можно и так сказать, что они работают друг другу на руку, и, кто знает, не для того ли дьявол неуловим, чтобы не нарушил человек разумное это установление.

Выстрелив, настоятель еще раз осмотрел ружье, похвалил его и предложил Фуртунату выстрелить.

— Оружие в руки не возьму! — заартачился Фуртунат.

— Ну-ну, разок-то выстрели, ты же не назаретянин, — возразил отец настоятель.

Да только напрасно он слова тратил, Фуртунат лишь головой крутил и стрелять нипочем не желал. Что было делать, не упрашивать же до Судного дня! Взял я ружье да как бабахну — пушке впору! Сильно отдало в плечо, только радость была сильнее. Позвали стрельнуть и Маркуша, но он брать ружье не спешил, время тянул: то коснется ружья, то отпрянет. И еще, и еще раз, а сам смеется, словно его щекочут. Ни дать ни взять девица, а ружье — кавалер, поцеловать ее норовит. Наконец неуклюжие эти игры всем нам прискучили: отец настоятель сам приложил ему к плечу ружье, я руки ему поставил, чтоб как надо держали. Наконец мы отступили от Маркуша, немного назад отошли, чтоб не случилось беды.

Молчим, ждем. Он стоит зажмурясь.

— Стреляй же! — подбодрил его настоятель.

— Куда? — колебался Маркуш.

— Прямо вперед и повыше!

— А что там?

— Открой глаза и увидишь.

— Да я боюсь!

Мы за его спиной уже корчились от смеха.

— Повыше дуло-то подними! — командовал отец настоятель.

Маркуш чуть-чуть приподнял дуло.

— Еще немножко!

Он приподнял еще.

— Ну вот, так хорошо! Стреляй!

А в эту минуту, громко каркая, из-за леса вылетела большая воронья стая. Вороны летели низко и, можно сказать, у нас перед носом, да только на свою беду выбрали они эту дорогу, потому как Маркуш, со страху даже не открыв глаз, пальнул прямо в стаю, и тут же одна ворона, кувыркаясь, упала на землю.

— Вот это охотник! — закричал я.

Но Маркуш уже отшвырнул ружье и блаженно смеялся.

Мы воротились домой, и тут отец настоятель признался, что давно не бывало у него дня приятнее; он похвалил меня, и мое хозяйство, и саму Харгиту за то, что под бочком у нее можно жить так покойно и мирно, словно и не было никогда мировой войны. Фуртунат сказал, что мыслит так же, и еще от себя добавил, что истинно счастливой и богу угодной жизнью мог бы жить только на Харгите, если б построили здесь монастырь и ему не приходилось бы никуда отлучаться от книг своих.

Мне ж от слов Фуртуната стало куда как невесело. Я подумал о том, сколь прекрасен и многолик мир, и земля, и небо, и воздух, и чего только нет на свете, о чем бы не мечтал человек. Но сколько ни встречал я людей, каждый был недоволен. А теперь еще этот сановитый монах — уж про него-то как не поверить, что счастлив он своей жизнью, ибо живет по собственному хотению, — так нет, оказывается, и он мечтает жить иначе?! Из города, от людей он желал бы уйти в дремучий лес, чтобы одному встречать день, одному ко сну отходить. И вот рядом с ним я — живу в этом самом лесу, просыпаюсь и спать ложусь один-одинешенек, — а мечтаю, напротив, жить в городе, среди людей! Кем же так установлено? И кто назначает путь человеку, да всякий раз не туда, куда влечет его?

Есть на свете высоченные горы, есть большие деревья, есть высокие башни, да только все они букашки малые в сравнении с этим необъятным вопросом!

Не знаю, много ль времени пробежало в пустых этих мечтаньях, но очнулся я от голоса отца настоятеля:

— Проснись, Абель!

— Сколько раз? — сразу ввернул я.

— Да хоть один раз проснись, и то ладно.

— А я-то и еще бы добавил, если б вы до утра остались.

— Спасибо, сын мой, — сказал настоятель, — но мы и так-то целый день потеряли в безделье.

— Потеряли, и ладно, ведь он не мой был, — опять я не задержался с ответом.

Настоятель приблизился ко мне с улыбкой и потрепал по плечу.

— Экий же ты сообразительный, так и бьешь, будто молния. И всегда так?

— Всегда, если вижу, куда ударить хочу.

— А сейчас куда целишь ударить?

— Я-то? Да об ладонь вашу.

Настоятель весело протянул мне руку, я вложил в нее свою, и мы обнялись.

Как я понял, это было прощание, потому как они сразу же засобирались. Настоятель подошел к столу, уложил в сундучок бутылки, приборы, а что не доели, то нарочно забыть пожелал.

— Попасешься потом, когда время придет, — сказал мне.

Я поблагодарил его и поскольку ко всем троим искренне расположился душой, то и пошел проводить их к коляске. В проводах, конечно, и Блоха участие приняла. Пока Маркуш запрягал лошадей, мы праздно стояли втроем у коляски, и вдруг захотелось мне что-нибудь им подарить, да так захотелось, что защемило сердце. Однако достаток мой особых возможностей не давал, чтобы сердцу потрафить. Стоял я, мучился, не знал, как из великого затруднения выйти, и тут вспомнил про ворону. Бросился на полянку перед домом, нашел ворону и ее перьями ловко украсил шляпу настоятеля, а также Фуртуната и Маркуша. Оно конечно, ворона не такая уж красивая птица, но мои гости все с удовольствием приняли от меня подарок. И когда уселись они в коляску, то выглядели в своих шляпах с перьями как только что завербованные молодцы, когда они, малость навеселе, возвращаются после вербовки домой, или как избиратели, едущие отстаивать своего кандидата. Напоследок они еще раз пригласили меня побывать в ихнем монастыре и с тем укатили.

— Ну, Блоха, теперь нам только и глядеть друг на дружку, — сказал я милой моей собачке, когда мы остались одни.

Блоха смотрела на меня ласково, ободряюще, словно говорила:

— Не тужи, мой добрый хозяин, заместо братьев-монахов я буду тебе и за брата, и за верного друга.

Никогда не была мне так дорога верность моей собаки, как в этот час; ведь и я как все люди: была вот радость, милые сердцу гости, а когда эта радость ушла, стала виднее другая — та, что со мною осталась.

Так мы и вернулись с Блохою в дом: я все время руку на ее голове держал, а она с меня глаз не спускала. Будь она человек, выпил бы я с нею на «ты»; зато уж лакомств, монахами позабытых, она получила вдоволь. Хотя я и кошку не обделил, чтобы не ссорить их.

Затем последовала большая уборка, и вообще надо было навести в доме порядок; ничего не скажу, монахи были добры ко мне и трапезничали аккуратно, а все же мусору и беспорядка после них осталось немало. Больше-то всех насорил-напачкал Маркуш, однако я только Фуртуната винил: у меня и в детстве уже хватало ума все дурное на того валить, кто меньше других мне понравится.

Пока я с делами покончил, пока козу подоил, уже и солнце глаз свой смежать стало. Я развел посильнее огонь, лег на кровать, решив заодно навести порядок и в том костяном сундучке, что ноту я всю жизнь на плечах памяткой от отца моего; так я лежал и разбирал миновавший день, лучший из всех, какие мне довелось пережить в этом лесу. Настоятеля одарил сыновней любовью, с тем, однако ж, условием, что когда-нибудь и ему урок преподам за сожжение дорогих мне книжек. Фуртуната задвинул подальше в память, как эдакий рукодельный цветок, у которого вовсе нет никакого запаха и который не растет и не множится ни зимою, ни летом; Маркуша сравнил с забавною книжкой, добрым приятелем, прогоняющим прочь думы-заботы.

Потом о деле стал размышлять, как по должности моей и положено… Тут мне было чем погордиться, ведь я пятьдесят саженей дров продал, хозяина им нашел, шутка ли! Однако сажень двести лей стоит, а пятьдесят саженей — десять тысяч!

Десять тысяч!

Вот это деньги так деньги!

И тут я подскочил на кровати словно ошпаренный: десять тысяч-то на словах только остались, забыли монахи денежки выложить! В первый миг я думал, на месте и окочурюсь, хватит меня удар, вроде как должностной паралич, но, слава богу, сообразил, что настоящей беды еще не случилось, коль скоро я им квитанцию не выписал.

Ну что ж, обойдется, думаю.

Но разозлился все-таки — спасу нет, даже сам себе удивлялся.

Наконец порешил на том, что пускай хоть епископа за дровами пришлют, я и хворостинки не выдам, пока деньги на стол мне не выложат. Да я им так все и отпишу, а письмо с Маркушем отошлю, когда он приедет с обещанными книжками. На этом я успокоился и поскорей уложил свою должность спать, чтобы выспалась до утра. А чуть погодя и сам с нею рядом улегся, целый день ведь ради монахов трудился, и теперь все косточки просили покоя.