— А вы чуть было не заснули, отец, — сказал я.
— И заснул бы, когда б ты не помешал, — отозвался отец.
— Лестница-то очень длинна?
— Какая лестница?
— Та, которую Иаков во сне видел?[10]
— Кто видел, тот тебе и расскажет.
— А вы ни того ни другого не видели?
— Да о ком ты?
— Об Иакове… или о лестнице.
Мало-помалу я растормошил отца, но все же он был как пришибленный… хотя, и то сказать, кто ж бы на его месте радовался, когда прямо в глаза попрекают — мол, и того и другого не видел во сне! Но тут я представил ему Маркуша, они заговорили друг с дружкой, и отец совсем повеселел. Когда же я поведал ему коротенькую историю доброго монастырского служки и про болезнь его рассказал, приветные слова так и полились с уст отца моего — окажись на месте Маркуша деревце, оно, думаю, тотчас бы расцвело-распустилось от такого тепла.
Я угостил нашего кучера стаканчиком доброй палинки и закуску ему поставил, потом отпустил. Оставшись одни, стали мы держать совет, как нам троим в домике разместиться. Решили придвинуть походную кровать ближе к окну, это и будет теперь брачное ложе Маркуша. Сказано — сделано: скоро мы уложили больного.
Отец приготовил нам вкусный ужин, мы еще долго проговорили, обсудили мирские дела, как их видит бедняк со своей колокольни.
И зажили втроем.
Так и въехали в месяц март.
Однако числа седьмого случилась у нас великая перемена, потому как отец нас покинул, чтоб весенние работы его уж дома застали. И оказалось нас сразу меньше: мы с Маркушем одного потеряли, отец — двоих. В утешение Маркуш стал не по дням, по часам сил набираться, повеселел, я уже никак не мог удерживать его в постели.
А какой же праздник был у нас в тот день, который он с утра до вечера провел на ногах! Я уж про себя решил, что такой праздник непременно нужно отметить. Однако судьба иной раз находчивей человека, подарит такое, о чем и не думалось. Так случилось и в тот раз: под вечер объявились у нас лесные бродяги, Фусилан с Шурделаном. Оба совсем обтрепались и отощали до последней крайности, зато бороды у обоих разрослись буйно и черным пологом закрывали грудь, словно они год по крайней мере под стеной какой-нибудь синагоги проспали.
Едва переступив порог, они сели, если можно так назвать то, что делает человек, завидевший стул и свалившийся на него почти что в беспамятстве.
— Тяжелая, видать, работенка? — спросил я.
— Тяжелая, чтоб ей провалиться, — сказал Шурделан.
Если возможно то же самое выразить взглядом, то Фусилану не стоило и трудиться слова тратить.
— Зато бороды у вас на славу! — захотелось мне хоть чем-нибудь их утешить.
Маркуш, приветливо улыбаясь, добавил:
— Совсем как нарост на стволе.
Витязи-оборванцы подозрительно уставились на Маркуша.
— Это ж почему? — скривив рот, спросил Фусилан.
— Грибной нарост — он тоже из дерева соки тянет, дереву-то и не хватает.
— Про какое дерево речь?
— Да хоть бы и про вас.
Тут и Шурделан отверз рот:
— А вы не тревожьтесь, что бороды наши соки от нас высосут. Их давно уж и нет, соков тех.
— А коль так, зачем их даром растрачиваете? — спросил Маркуш.
И рассмешил же меня вопрос его! Я засмеялся, наши гости тоже. Когда отсмеялись, я сказал лесным бродягам:
— Видали, какой друг у меня?
— Только и он нас-то не толще, — заметил Фусилан.
— Как есть его имя? — полюбопытствовал Шурделан.
Я сказал, что зовут его Маркушем, что он учится на священника, а покамест отец настоятель отослал его сюда на вакации, чтобы окреп немного.
Слово за слово, и скоро они совсем подружились — себе же на пользу, потому как я тоже медлить не стал, поспешил их дружбу скрепить — иначе сказать, выманил из сундука на стол часть привезенной снеди. Сели мы, поужинали, за возлияния принялись. И уж тут настроение наше, которое и прежде-то кислым назвать было б грешно, взвилось скакуном резвым, а у Маркуша и вовсе волшебным конем ввысь понеслось. На щеках его расцвели розы, глаза сияли, и он говорил, говорил, да так ласково, так приветливо…
Хоть звездою поставь его на ясное небо!
Время шло, очень было нам хорошо, распрекрасно, и тут Маркуш встал, пожелал проповедь нам сказать. Был он какой-то не такой, как всегда. Словно вдруг выздоровел, даже лицо округлилось и грудь стала шире.
Я глядел на него и думал: а ведь на моих глазах происходит сейчас истинное чудо! То же самое думали, видно, и гости — они уставились на Маркуша с благоговением, будто в церкви молились. Маркуш посмотрел на них своим ласковым, в самую душу проникающим взглядом и заговорил:
— Во имя господа милосердного! Да вострепещет приветное пламя свечи сей, почти уж истаявшей, над вами, заблудшие братья мои, посланцы грешного и страждущего рода людского! Вы сошли с пути праведного, дабы еще пущее принять страдание. И путь сей назначен вам самим господом, ибо только господь, он один, ведет по земным дорогам всех нас вместе и каждого по отдельности. Вам не дано знать, когда грех обернется добродетелью, как не дано знать всем нам, когда и как пресуществляются хлеб и вино, о чем вещал нам Иисус. Братья мои, не ведающие цели пути своего! Ваши бороды подобны бородам мудрецов; тело ваше подобно звериному; но ваши души, истинно говорю вам, подобны Духу святому! И все же не хотите вы знать, что вас ждет впереди. А меж тем ожидает вас умиротворение, обращение на праведный путь. Ибо может ли остаться дурным человеком до конца своих дней тот, кто рожден матерью и кто, по закону сему, навсегда останется не кем иным, как возлюбленным чадом?! Так подумайте же о матери, которая страждет за грехи наши! Подумайте о ней, и вам станет легко поступать по совести!
Тут Маркуш вскинул руки и продолжал:
— Грешный слуга господа нашего возносит над вами руки свои и благословляет вас во имя его. Обратитесь же на путь добра, где всех нас ожидает с любовью наша общая мать! И вас, и меня…
Больше он не мог говорить, рухнул на кресло и разрыдался.
Плакал и Фусилан, опустив голову на грудь.
Шурделан плакал тоже.
Вместе с ними плакал и я.
Утром бородачи попрощались с нами за руку и молча, повесив головы, удалились.
С этой минуты Маркуша как подменили. Он мало говорил, все время смеялся, за что ни возьмется — будто играет. Однажды надумал вырезать из дерева бусинки, четки сделать решил. Долго выпиливал, обстругивал, зачищал, целыми днями не поднимал головы, а когда набралось горошинок, сколько ему нужно было, вышел из дома и стал наметывать снежные холмики, начал от двери и так гуськом их и ставил, один за другим, в сторону луга. Я все гадал, догадаться не мог, что он затеял. Но настало утро, когда он сам позвал меня:
— Пойдем, Абель!
— Куда, Маркуш?
— Туда, к холмикам моим. Посмотришь, кто тут больной!
Вышли мы с ним из дома, Маркуш и говорит:
— Стой здесь и смотри!
А сам разбежался, как бегун на состязании, и ну через холмики прыгать, всю их длинную череду одолел, вернулся ко мне и гордо спрашивает:
— Так кто здесь болен, скажи?!
— Кто-нибудь, может, и болен, только не ты! — заверил я названого брата.
— С этого дня буду прыгать так каждое утро, — объявил Маркуш и добавил: — А теперь пойду помолюсь.
Мы вернулись в дом, и он тотчас взял в руки свои новые харгитские четки. Только-только начал молиться, напал на него страшный кашель. Я подбежал, придержал ему голову, но кашель никак не унимался. И тут я увидел на губах его кровь. Я еще крепче обхватил его и, поддерживая, приговаривал:
— Ты не бойся, не бойся!
И вдруг кровь хлынула из горла потоком. Маркуш упал мне на руки, пометался, помучился и затих.
Я перенес его на кровать, на руках перенес, словно дитя.
Маркуш лежал белый, как те холмики, что он набросал из снега. Правой рукой он сжимал четки, забрызганные его кровью.
Напрасно я звал его, Маркуш уже не ответил.
Правда, сердце-то еще билось, но слабенько, как у птицы.
А полчаса спустя и вовсе остановилось.
Я знал, что он умер, но слова этого и себе сказать не мог.
Опустившись подле него на колени, я стал молиться. И вдруг, сам не знаю как и почему, выскочил из дому и бросился через заснеженное поле бегом с криком: «Отец настоятель! Отец настоятель!» Так, крича, и бежал всю дорогу до Шомьо — даже сейчас понять не могу, как такой путь одолел.
А вечером мы ехали через то же поле, но уже на санях: отец настоятель, полицейский доктор и я. Они — впереди, на сиденье, я — на некрашеном гробу.
Маркуш лежал так, как я оставил его. Доктор осмотрел тело, он-то первый и выговорил слово: «Умер!» Выдал разрешение, помог похоронить.
Мы схоронили Маркуша под моим любимым дуплистым буком.
— Принято ли у вас школы благословлять? — спросил я отца настоятеля.
— Принято, сын мой, — ответил настоятель.
— Тогда благословите и эту могилу, потому как нет школы, этой важнее.
Добрый пастырь поднял руку для благословения. Я стоял с ним рядом, низко опустив голову. И вдруг что-то мягкое прильнуло к моим ногам.
— Блоха! — крикнул я громко.
Я упал на колени, обхватил собаку руками и, что уж таиться, заплакал: нашлась моя собачка, хоть и с одним глазом… и так прошло не знаю сколько времени, пока отец настоятель не окликнул меня.
От Блохи остались кожа да кости. Косточки только что не гремели. Я смотрел на нее, радуясь и печалясь, вспомнил нашу первую встречу и благословил милостивую судьбу за то, что опять послала мне Блоху в тот самый час, когда мне опять предстояло начать новую жизнь.
— Ну, Блоха, — сказал я, — мы с тобой снова отправимся в путь и еще разок облаем этот мир хорошенько!
Взял я с собой ключ и замок, который жандармы сорвали с двери, и вместе с Блохой и отцом настоятелем сел в сани.
Ту ночь мы с Блохой спали в монастыре у монахов, а на другой день отправились в середский банк. Замок я нес в руке.