Признаться, чувствовал я себя в такой компании неплохо.
Потихоньку завязалась беседа, и даже нам, младшим, удавалось изредка вставить слово; все же общего веселья не получалось, хотя время от времени то один, то другой оживлял застолье острым словцом. Перелом наступил, лишь когда Фюгеди, который сержантом служил, завел речь о войне. Тут Янош Капдошка перебил его и с ученым видом стал рассуждать о том, какое нынче хитроумное и тонкое бывает оружие; мол, люди такими рождаются, что им обязательно войну подавай и убийство без всякой причины.
— А вот мы все людьми родились, да только не такими! — возразил кузнец.
— И войны случаются не оттого, — вставил Фюгеди, — что люди от рождения плохи. Просто есть среди них некоторые, что считают, будто сами порох выдумали.
Любой мог догадаться: Фюгеди намекал на Капдошку.
— Ах, некоторые?! — взвился тот.
— Да, и среди них один особенно, — ответил Фюгеди.
Все от души расхохотались, потому что прямо видно было, как господин Капдошка распаляет свои мозги и оттачивает, готовя к бою, злые слова. Усидеть на месте ему становилось невмоготу, он то и дело дергался, привставал, проворные глазки, сверкая, метались из угла в угол, будто начиненные взрывчаткой. Казалось, он и думать о чем бы то ни было, кроме пороха, позабыл, оттого и речь скороговоркой повел все о нем, стал рассказывать, как изобрели порох в древнем Китае еще задолго до рождества Христова. Делают порох из серы, древесного угля и селитры, причем рассчитать надо таким образом, чтобы селитры в смеси было как можно больше: в ней-то и заключается злость пороха. Он точно наяву смешивал перед нами этот состав, затем нагрел его до четырехсот градусов и пустил в размол в особую мельницу с бронзовыми шарами, а после стал сжимать получившийся порошок в стальном прессе под ужасным давлением.
Мы слушали его затаив дыхание.
— Бах-бабах! — крикнул вдруг кто-то.
Все ощутили такое потрясение, будто и вправду порох взорвался. Сержант Фюгеди на это «бах-бабах» вскочил в таком отчаянном порыве — ну прямо хоть сейчас же на фронт отправляй.
Этого-то как раз и добивался господин Капдошка, стараясь распалить своих слушателей, окутать их едким вонючим дымом. Потому что в таком запале легко науськать людей друг на друга, скрыв при этом под копотью злые намерения.
— Сядьте-ка! — резко сказал он Фюгеди.
— С какой это стати я должен садиться?! — огрызнулся тот.
— Просто извольте сесть!
— Вот еще! А кто в артиллерии служил: вы или я?
Янош Капдошка выбросил руку вперед и стал толчками опускать свою сухую ладонь, словно вгоняя Фюгеди в землю.
— Сядьте-сядьте! — повторил он надменно. — Здесь вам не тайное сборище!
— О каком это вы таком сборище? — напряженно прищурился Фюгеди.
— Ладно уж, чего там… — отвечал Капдошка. — Какие могут быть от меня секреты, покуда я с кузнецом вожу дружбу?
— Про что это вы могли от меня узнать? — удивился кузнец.
— Ох, худо, когда у такого богатыря память девичья.
— Да я с вами, уважаемый, и не разговаривал вовсе!
— Как же, не разговаривал! — продолжал давить Капдошка. — А молотилку, про которую давеча хозяева толковали, я, что ли, собирался к рукам прибрать? Или все-таки вы? Неужто откажетесь?!
Люди за столом переглядывались.
Дело в том, что в последнее время в деревне действительно ломали голову, как бы всем сообща обзавестись молотилкой, чтобы не зависеть больше от господина Капдошки, который год за годом грабил народ.
Взгляд Фюгеди, ядовитый и злой, безжалостно впился в кузнеца.
— Значит, ты всех нас предал?
— Ни слова я ему не говорил! — защищался тот.
— Продал наизлейшему врагу!
— Ты же слышишь: не говорил я ему ничего!
Янош Капдошка смеялся, точно сам дьявол, между тем соображая, что сейчас самое время топить кузнеца: еще чуть-чуть — и тот захлебнется, а сам он, Капдошка, избавится от призрака общественной молотилки.
— Ах, говорил — не говорил, говорил — не говорил… — повторял он, ухмыляясь.
Фюгеди, словно ухватившись за подсказку, яростно набросился на кузнеца:
— Так говорил?
— Не говорил! — ответил тот.
— Говорил?!
— Не говорил!!
Какое-то время Фюгеди с кузнецом продолжали препираться, и под крики «говорил» и ответное «не говорил» господин Капдошка, желчно и зло ухмыляясь, подбадривал спорящих взмахами руки, мол, шибче, шибче! И так он на них давил да и они друг на друга, что наконец Фюгеди запустил в кузнеца бутылкой. Ну, тут уж кузнец взметнулся со своего места, и мы, остальные, конечно, тоже. Стол опрокинули сразу, позабыв о бутылках; драка вмиг завязалась такая, что фонарь заплясал на цепи у людей над головами. Все кругом крушилось-рушилось.
Вдруг кузнец страшно взревел и растянулся на полу, весь в крови.
Стало тихо.
И тут выступил из-за боковой двери, где он наверняка подслушивал, кривой корчмарь. Своим одиноким глазом он как бы оценил нанесенный урон, а затем медленно подошел к исходившему кровью кузнецу.
— Жив пока, — сообщил он.
И правда, пока еще кузнец был жив.
Люди столпились вокруг, стараясь хоть чем-нибудь ему помочь; Фюгеди, прислонясь к двери, горько зарыдал.
— Как случилось-то? — спросил корчмарь.
— Да этот их стравил, мол, кузнец виноват, — подсказал кто-то.
— Кто стравил? Капдошка?
— Ну…
— А в чем кузнеца-то винил?
— Все насчет молотилки: кузнец, дескать, нас выдал.
Корчмарь хмыкнул. Потом заботливо склонился к раненому, стараясь положить его поудобнее; задышал тяжело, с хрипом, словно ему не хватало воздуха.
— Не кузнец ему сказал, — выдавил он со стоном.
— Кто же?
— Я.
Корчмарь поднялся с колен и стал оглядываться, словно выискивая Яноша Капдошку:
— Ушел?
Никто ему не ответил, все только испуганно таращили глаза. Бесполезно…
Слабеющими волнами отдавал свой желтый свет фонарь. Порой я вижу этот пульсирующий туман даже днем. Каким-то маревом застлано в моей памяти и возвращение в дом дяди Михая. Помню только, что наутро, по пути домой, мы видели, как само солнце с болью и тоской изливало свой свет на скошенные нивы. И чудилось мне, будто в печальном осеннем свете третий кто-то шагал впереди, рядом с отцом и мамой.
Как вечное предостережение шагала рядом зловещая тень угрозы, вместе с нами покидая праздник.
ГРОЗОВАЯ НОЧЬ(перевод Е. Мылыхиной)
Скрытое брожение происходит в мире.
Лишь зерно с наступлением весны наливается такой напряженной тишиной, какая вызревает, накапливается над плоскогорьем в вешнюю пору. Выжидательно, каждая на свой лад хоронятся в чащобе птицы; замирает влекомое извечным чутьем и тяжкой жаждой бытия четвероногое зверье.
Скрытое брожение происходит в мире и нагнетается тишина.
Только воды Кюкюлле гудят где-то вдали. Видно, и без дождей насытился горный поток, вобрав в себя обильные вешние воды. Теперь он катит их с неудержимым ревом, но в лесу, конечно, теряет свою мощь: слабенькие, нежные листочки словно процеживают громоподобный его глас и в щедрой испарине весны поток изливается на плоскогорье с легким, певучим журчаньем.
Вскинув острые уши, собака вслушивается в этот дальний, неясный гул. Мягким движением склоняет голову вправо, потом влево, сверлит, буравит лес блестящими глазами и надолго застывает, настроив остроконечные уши-воронки на процеженный лесом шум воды.
— Ты чего это насторожился, Чутак? — окликает собаку хозяин.
Шума далекой реки как не бывало — собака моментально о нем забывает. Она бурно радуется человечьему слову, даже шерсть на спине становится дыбом. Минуту-другую Чутак топчется на месте, перебирает лапами от избытка чувств, потом даже повизгивает, будто говорит: да пусть сердце хоть разорвется от радости жизни, от преданности — ничего мне не жаль!.. Собака устремляет на хозяина блестящие глаза и ждет.
От усердия что-то тикает у нее внутри, как механизм в часах.
Внутри — движение, снаружи — ожидание.
Чутак[13] в самом деле похож на пучок соломы: весь плотный, сбитый, а морда будто обрезанная. За передними лапами — черная лента в обхват, у хвоста тоже черное пятно — словом, природная упряжь. А вообще-то шерсть у собачонки белая, то есть была бы белая, если б за зиму не подсмолилась дымком.
«Что ж я стою понапрасну?» — думает собака.
И снова легонько тявкает, коротко, укоризненно.
— Ну, чего тебе? — спрашивает Бенке.
Это он ведь и есть ее хозяин, Бенке Кюлю. Тот самый, что сидит сейчас в летней своей времянке. Халупа, правда, только о трех стенах, зато крыша вполне приличная. Стенки он сделал из досок, крышу покрыл дранкой. И доски и дранка на крыше совсем свежие, от них так и веет смоляным духом. Можно, конечно, именовать эту халупу и домиком, но тогда уж и бабочку за животное нужно считать. Однако же под мастерскую халупа в самый раз, ведь и полевой цветок цветком называется.
Здесь-то и сидит сейчас Бенке Кюлю, плотник.
Но он не только плотник, хотя и это ремесло достойным и славным почитается с тех самых пор, как занимался им еще святой Иосиф. С того времени, однако, мир ушел далеко вперед, а с ним и Бенке — превзошел он назаретского плотника, потому что мастерит все, что только дерево позволяет. Делает кувшины для воды и всяческие кадки, чаны, ушаты, лохани разной формы и величины, изготовляет и вальки, а также корыта и — с особенным удовольствием — легкие качалки-колыбельки.
А сейчас вот трудится он над дранкой.
В великом усердии, окруженный нехитрым плотницким инструментом, сидит он в своем шалаше-мастерской. Сзади да с боков оберегают его от всякой помехи дощатые масляно-желтые стены. Открытым же фасадом, обращенным к закату, скромный этот кров свободно взирает на бескрайние луга плоскогорья. Их зеркально-ровная гладь, лишь кое-где приподнятая холмиком, сплошь поросла весенними травами. Правда, травушка пока слабая и совсем еще бледная от свежего млека земли, но в тоненьких, как дыхание, травинках уже тре