Абортная палата — страница 4 из 11

— Тут недалеко мой дед лежит. Меня ведь дед вырастил, отец во время чисток сгинул, в конце сороковых. А дед после этого уверовал в еврейского бога. Он, может, и раньше верил, но не показывал, а тут ему море стало по колено. Он начал есть только кошерную пищу, по пять раз в день надевал тфилин и молился. Представляешь, в коммунальной квартире? Мама сама не своя была — а вдруг кто из соседей донесет? Дед всю жизнь мечтал поехать в Израиль, хоть в гости. Но его так и не пустили. И он умер — в декабре, в самый мороз. Мы опустили его в промерзшую землю. В ту зиму снега навалило два метра, целое состояние пришлось на водку извести, чтобы могилу вырыть. Так он и остался тут навеки, в холодной земле, среди крестов и звезд. Никуда ему от них не деться, даже после смерти.

Виктор слушал молча, боясь спугнуть эту неожиданную откровенность, да Юзик вроде и не ждал ответа. За долгие годы их дружбы Юзик ничего о себе никогда не рассказывал — это входило в его систему круговой обороны: не открывать врагу где болит. И сейчас, словно испугавшись того, что сказал, он сам себя перебил:

— Смотри, — он кивнул в сторону соседней могилы, — как в наши дни хоронят. Механизация на высшем уровне!

В десяти шагах от них по той же аллее началась церемония похорон. Немолодой мужчина в синем плаще бросил горсть гулких комьев на крышку гроба, заплакали, запричитали женщины. Их плач утонул в грохоте подъехавшего по боковой аллее бульдозера. «Расступись! Расступись!» — равномерно покрикивал сиплый нетрезвый голос, так кричат носильщики на вокзале. Толпа неохотно расступилась, кто-то уронил венок с бумажными лентами. «Дорогой маме...». Зеленый ковш на длинном плече зачерпнул тяжелой, набухшей водой земли и плюхнул ее с размаху в разверстую могильную яму. Темная фигура метнулась наперерез ковшу, взмыл на высокой ноте рыдающий женский вскрик:

— Стой! Стой! И похоронить по-людски не дадут!

— Давай, давай, отходи, гражданка, — лениво, без злобы ответил экскаваторщик, — если хочешь, чтоб сегодня зарыли. Или не видишь — рабочий день кончается.

Толпа заколыхалась, к чему-то призывая, о чем-то умоляя, но нерешительно, явно сознавая свое бессилие. Рыдающую женщину отвели в сторону, ковш еще раз-другой мотнулся вниз-вверх, и дело было кончено: голый холмик неопрятно возвышался на месте ямы с гробом. В этом холмике, выросшем так быстро, так справно, было что-то торжествующе-похабное, и люди, притихнув, уже не нашли в себе сил продолжать прощальное действо. Потерянно стояли они в тягостном молчании, не решаясь ни разойтись, ни заплакать. Юзик, как загипнотизированный, следил за уползающим прочь экскаватором. Губы его шевелились почти беззвучно:

— Господи, может, уехать? Бросить все это и убежать? Ведь потом и меня, как деда, сюда привезут, а? И закопают среди крестов и звезд? Уехать на Святую Землю — вместо деда, и не ждать, пока придет мой экскаватор?

Виктор вдруг рассердился, он сам от себя не ожидал, что его так занесет:

— И ты еще жалуешься?! Ты — счастливчик!

Юзик разыграл возмущенное удивление по всем канонам системы Станиславского:

— Это что-то новенькое! Может, ты мне завидуешь?

— Конечно, завидую. У тебя есть куда бежать, о чем мечтать хотя бы! Вон сколько слов красивых — Святая Земля, Вечный Город! А у меня что? Куда мне бежать?

— У тебя и так все есть! — окрысился Юзик.

— Меняемся?

Юзик хохотнул непримиримо:

— Чтоб я продал право первородства? Тебе? Ни за что.

— А что тебе в первородстве? Какой в нем прок? Ни денег, ни славы. А в моей шкуре дорвешься наконец до земных благ: бросишь незаконные кресты и будешь ваять Ильичей от пуза! Чем не перспектива?

— Ну хорошо, я в твоей шкуре буду жить припеваючи, — прищурился Юзик, — а вот куда ты в моей денешься? Ведь пропадешь.

В ответ Виктор спросил — не Юзика, а себя самого:

— А может, не пропаду? Может, мне еще не поздно начать все по новой?

Спросил и испугался: а вдруг и вправду не поздно? Что ж это, все поломать — налаженный быт, уютное бездумье, легкий заработок? И начать все сначала, как будто в двадцать лет? Но ведь лет уже не двадцать, и веры в себя не много — а вдруг все это напрасно и ничего не выйдет? Скорей всего не выйдет. Раньше, до Лии, такие мысли никогда не приходили ему в голову, вся его жизнь была предопределена и размечена до конца, до последнего гвоздика в гробовой доске, оплаченного из денег Художественного фонда по самому высшему разряду И жить эту жизнь уже было неинтересно. А теперь вдруг — здрасьте, пожалуйста! Куда его несет? Зачем? Тут кстати подоспел Юзик со своим сомнительным утешением:

— Не боись, брат, дыши носом. Никто ничего не начнет, никто ничего не бросит — ни я, ни ты. Куда нам? Так и будем до конца дней катить свою тачку, ты — к светлому будущему, в едином строю со своим народом, я — как дерьмо в проруби, между дедовым талесом и Алиниными крестами.

Тем временем крест с Алиной уже встал на место, и Виктор в который раз позавидовал силе и четкости Юзиковой руки. Пальцы вдруг заломило от давно не приходившего желания лепить — из закоулков подсознания тут же выскочило ядовитое: «Ваять — ха-ха!»

Черт, он даже знал, что именно просилось на пальцы — страшная голова Лииной бабушки, мутный провал ее глаз, острота бугристых ключиц. В ней было все — временное и вечное, продуманное и несказанное, и главное — свое, только им увиденное. Как славно могло бы получиться, вот только ключ найти! Ключ к себе, затерянный много лет назад за ненадобностью.


Глава четвертая


Какая по счету беременность?

— Сколько лет живете половой жизнью?

От этих вопросов можно было сойти с ума. Лия сидела перед дежурной сестрой, как оплеванная. Неужели нельзя избавить ее от младенца, не зная, сколько лет она живет половой жизнью? И с кем? И как?

— Замужем?

Ответить «да» было невозможно: в руках у сестры был ее паспорт, девственно-чистый, без всяких пометок, ответить «нет» оказалось вдруг невыносимо стыдно, а ведь раньше этот вопрос нисколько ее не смущал. Сестра выжидательно подняла на нее глаза, в них не было ни интереса, ни сочувствия. Еле слышно Лия выдавила из себя «нет», и опять ничего не произошло — никто не вскрикнул, не ужаснулся, не всплеснул руками. Сестра спокойно опустила ресницы, веки были кокетливо обведены голубым карандашом — здесь! в таком месте! зачем? для кого? — и сделала короткую пометку в соответствующей графе.

— Сопровождающие есть?

И снова непредвиденный спазм стиснул горло Лии: оказывается, сюда всех провожают, а она не знала! А если б знала, так что? Кого она могла с собой привести — маму или Виктора? Ну и выбор! Ей показалось, что все в этой убогой, мрачной комнате с неопрятно побеленными голыми стенами обернулись и посмотрели на нее, на единственную, пришедшую без провожатых, всеми брошенную, покинутую, рыжую, меченную.

Она подошла к душевым кабинкам, — там уже столпилась кучка женщин, ожидающих своей очереди. Две немолодые, как показалось Лие, женщины мылись под душем, они высоко поднимали руки и плескались под струей, изгибаясь в разные стороны, словно предоставляя для всеобщего обозрения свои неприглядные тела. Лия украдкой разглядывала неожиданно открывшуюся ее глазам выставку женской плоти. Почти все здесь были неказисты, почти у всех студенисто вздрагивали обвисшие груди в синеватых прожилках и некрасиво выпячивались животы, когда узловатые пальцы натруженных ног неуклюже скользили на мокром кафеле. Неужели все они пришли делать аборт? Неужели кто-то их любит, кто-то ласкает их дряблые груди, гладит их бедра, покрытые гусиной кожей, целует в ямку у основания морщинистых шей? Лия попыталась представить, как они зачинали своих нежеланных младенцев. Ничего не получилось: не могло же у них быть так, как у нее с Виктором!

Как у нее с Виктором! От одной мысли об этом в ней начинала пульсировать незнакомая до недавних пор жилка, приводящая в действие таинственную музыкальную машину, спрятанную где-то под диафрагмой — может, именно там и находится душа? В последнее время слово «душа» вдруг приобрело смысл, как и множество других слов и выражений, над которыми она привыкла смеяться, считая их банальными и затертыми. Например, она всегда знала, как пошло говорить «сладко стиснуло сердце», и только теперь поняла, что никакими другими словами нельзя точней выразить то удивительное ощущение, какое она испытывала, когда вспоминала, как Виктор первый раз к ней прикоснулся. Только прикоснулся, потому что он тогда больше ни на что не решился, он просто протянул руку и провел кончиками пальцев по шее вниз к ямочке у основания горла, провел и тут же отдернул руку.

Она в этот момент что-то рассказывала ему, какую-то очередную глупую детскую историю, а он слушал молча, может, и не слушал вовсе, а просто смотрел на нее так, что у нее от этого взгляда начиналось то самое стеснение сердца, которое можно было назвать не иначе, как сладким. Он отдернул руку, словно его ударило током, а она вдруг замолкла на полуслове, почти парализованная, начисто позабыв, о чем рассказывала. Он тоже не нашелся, что сказать, чтобы загладить возникшую неловкость. Они помолчали так несколько бесконечных секунд, в течение которых она стремительно катилась в пропасть, и уже почти теряя сознание, скорей угадала, чем услышала, как он сказал:

— Я хочу тебя поцеловать.

А она, удивляясь собственной смелости, потянулась к нему, положила ладонь на его затылок и поцеловала в губы. Непостижимо, как она могла на это отважиться: у них в классе многократно обсуждался вопрос о первом поцелуе, и было решено, что женщина должна быть гордой и ждать, пока ее поцелуют, а не лезть вперед, предлагая себя. И многое другое, единогласно утвержденное высшими авторитетами их класса, она нарушила в тот день, ибо все сходились на том, что если и уступать мужчине, то уж наверняка не после первого поцелуя, а по прошествии приличного времени, после ряда свиданий с ласками не до последней границы. Кто легко дает, говорили авторитеты, того легко бросают. Она, конечно, знала всю эту школьную премудрость и даже как-то пробовала на практике, но с Виктором мгновенно потеряла всякую осторожность, начисто позабыв о девичьей гордости и обо всех прочих глупостях, прочитанных в книгах и услышанных от подруг.