Абсолютист — страница 40 из 48

Я снова теряю сознание, а когда наконец прихожу в себя, надо мной стоит доктор, а рядом — не скрывающий своего раздражения сержант Клейтон.

— Я вас умоляю! Он прекрасно может поправляться и тут. Я не намерен отправлять его в Англию только для того, чтобы он там валялся в кровати.

— Но он лежит уже почти неделю, сэр. Нам нужна эта койка. Если он вернется домой, то хотя бы…

— Вы что, не слышали? Я сказал, что не пошлю его домой. Вы же сами утверждали, что ему лучше.

— Да, он пошел на поправку. Но до выздоровления ему еще очень далеко. Послушайте, я готов подписать все бумаги на его транспортировку, если вас это волнует.

— С ним все в порядке! — настаивает Клейтон и со всей силы бьет кулаком по моей ноге, прикрытой одеялом. — Он здоровехонек по сравнению с убитыми. Пускай побудет тут. Откормите его, ликвидируйте обезвоживание, поставьте на ноги. А потом верните мне. Ясно?

Долгое молчание. Потом, видимо, его собеседник расстроенно кивает.

— Так точно, сэр.

Поворачиваю голову, не приподнимая ее с подушки. Меня на миг поманили надеждой на возвращение домой, но тут же ее отобрали. Я снова закрываю глаза и уплываю куда-то. Может, всего этого со мной не было? Может, это был сон, а сейчас я просыпаюсь. Туманное состояние длится весь день и следующую за ним ночь, но утром меня будит дождь, барабанящий по палатке, где я лежу вместе с толпой раненых, и я чувствую, что туман у меня в мозгах рассеялся, и понимаю, что моя болезнь, какова бы она ни была, пошла на убыль, а может, и совсем отступила.

— Ага, Сэдлер, — говорит врач, сунув градусник мне за щеку. В ожидании, пока градусник покажет нужную температуру, врач просовывает руку под одеяла и кладет ее мне на грудь, считая пульс — надеюсь, ровный. — Вам явно лучше. Даже порозовели.

— Сколько я тут уже? — шепелявлю я.

— Сегодня неделя.

Я удивленно выдыхаю. Если я отлеживался целую неделю, почему же такая усталость?

— Думаю, худшее позади. Мы сперва решили, что совсем вас потеряем. Но вы — боец, а?

— Вроде раньше за мной такого не водилось. Я что-нибудь пропустил?

— Ничего, — отвечает доктор, улыбаясь. — Война еще идет, если вы об этом. А что вы боялись пропустить?

— Кого-нибудь убили? — спрашиваю я. — Из нашего полка то есть.

Он забирает термометр у меня изо рта и глядит на столбик ртути. Потом, как-то странно, — на меня.

— Из вашего полка? Нет. С тех пор как вас сюда принесли — никого. Было затишье. А что?

— Да так.

Я смотрю в потолок. Я спал последние двое суток, но не выспался. Кажется, я бы и месяц проспал, если бы мне дали.

— Совсем другое дело, — бодро говорит доктор. — Температура уже нормальная. Во всяком случае, настолько, насколько это возможно в таких условиях.

— Ко мне кто-нибудь приходил?

— А что, вы кого-то ждали? Архиепископа Кентерберийского?

Я игнорирую его насмешку и отворачиваюсь. Может быть, Уилл все же заходил меня проведать, ведь врач наверняка не сторожил мою койку сутками.

— Так что со мной будет дальше? — спрашиваю я.

— Обратно в строй, надо думать. Еще денек побудете тут. Пожалуй, вот что: попробуйте встать, прогуляться до столовой и что-нибудь съесть. И побольше горячего сладкого чая, если там найдется. Потом вернетесь сюда и мы посмотрим, как у вас пойдет дело.

Я вздыхаю, стаскиваю себя с кровати, чувствуя, как давит полный мочевой пузырь, и быстро одеваюсь, чтобы пойти в уборную. Отодвигаю полотнище, закрывающее вход в палатку, и делаю полшага наружу, в унылый, сумеречный недосвет. И тут вся вода, скопившаяся на парусине сверху, несколько ведер, разом выливается мне на голову, и я стою, как мокрая тряпка, страстно желая снова заболеть от этого разгула стихий, чтобы с полным правом вернуться в тепло и уют лазарета.

Но к моему разочарованию, я окончательно поправляюсь и вскоре возвращаюсь в строй.

* * *

В тот же день у меня на руке вылезает какая-то сыпь, и рука горит словно в огне. Я провожу еще полдня в палатке лазарета, ожидая своей очереди на прием. Наконец врач бегло осматривает меня и заявляет, что со мной все в порядке — я просто что-то напридумывал и прекрасно могу вернуться в окопы.

Вечером я стою один у своего перископа с винтовкой на плече и смотрю через ничью землю; я проникаюсь убежденностью, что на той стороне стоит немецкий мальчик моих лет и смотрит на меня. Он устал и напуган; он каждый вечер молится, чтобы мы вдруг не полезли из своего окопа через бруствер, потому что, увидев нас, он обязан будет подать сигнал своим товарищам, и тут начнется долгое и грязное дело — стычка двух армий.

Про Уилла никто не говорит, а я боюсь спрашивать. Большинство людей, прибывших в полк одновременно с нами, уже мертвы или, как Хоббс, отправлены в полевой госпиталь, так что моим нынешним однополчанам нет резонов думать об Уилле. Я терзаюсь одиночеством. Я уже очень давно не видел Уилла. Он старательно избегал меня с тех самых пор, как я отказался подать рапорт на Милтона сержанту Клейтону. Потом я заболел, и все.

Когда сержант Клейтон отбирает людей для рекогносцировки в сторону немецких окопов в глухой ночной час, из шестидесяти ушедших возвращаются только восемнадцать — катастрофа по любым меркам. Среди погибших — капрал Моуди, получивший пулю в глаз.

В тот же вечер, чуть позже, я натыкаюсь на капрала Уэллса — он сидит один с кружкой чаю, склонив голову над столом. Меня охватывает неожиданное сочувствие. Я не знаю, уместно ли мне будет присоединиться к нему, — мы никогда не были особенными друзьями, — но мне тоже одиноко и до зарезу нужно с кем-нибудь поговорить, так что я закусываю удила, тоже наливаю себе чаю и останавливаюсь перед капралом.

— Добрый вечер, сэр, — осторожно здороваюсь я.

Он не сразу поднимает голову, а когда смотрит на меня, я замечаю у него под глазами темные мешки. Интересно, сколько времени он не спал.

— Сэдлер, — говорит он. — Не на посту, да?

— Да, сэр, — говорю я, кивая на скамью напротив: — Можно я тут сяду? Или вы хотите побыть один?

Он смотрит на пустую скамью, словно не зная, каковы правила этикета на этот счет, но в конце концов пожимает плечами и жестом показывает, что я могу сесть.

— Мне было очень жаль услышать про капрала Моуди, — говорю я, выдержав для приличия паузу. — Он был достойным человеком. Всегда обращался со мной по справедливости.

— Я вот решил, что надо бы написать его жене. — Он указывает на лежащие перед ним перо и бумагу.

— Я даже не знал, что он женат.

— Разумеется, откуда вам. Но да, у него остались жена и три дочери.

— А разве не сержант Клейтон должен написать его жене, сэр? — спрашиваю я, потому что заведенный порядок именно таков.

— Да, наверное. Только я знал Мартина лучше, чем кто-либо другой. Думаю, будет лучше, если я тоже напишу.

— Конечно. — Я поднимаю кружку, но у меня вдруг слабеет рука, и чай разливается по столу.

— Ради бога, Сэдлер, — восклицает капрал и быстро убирает бумагу, пока она не намокла. — Что вы все время так дергаетесь? Это действует на нервы. Как вы себя чувствуете, кстати? Лучше?

— Да, вполне хорошо, спасибо, — отвечаю я, вытирая стол рукавом.

— Мы уже было попрощались с вами. Только этого не хватало — еще одного человека потерять. От вашей смены в Олдершоте ведь мало кто остался?

— Семь человек, — отвечаю я.

— По моему счету выходит шесть.

— Шесть? — Я чувствую, что бледнею. — Еще кого-то убили?

— С тех пор, как вы заболели? Нет, никого, насколько мне известно.

— Но тогда должно быть семь, — не сдаюсь я. — Робинсон, Уильямс, Эттлинг…

— Вы ведь не считаете Хоббса? Его отправили назад в Англию. В сумасшедший дом. Хоббса мы не считаем.

— Я его и не считал. Но все равно выходит семь: Робинсон, Уильямс, Эттлинг, как я уже сказал, и еще Спаркс, Милтон, Бэнкрофт и я.

Капралл Уэллс смеется и качает головой:

— Ну раз мы Хоббса не считаем, то и Бэнкрофта тоже.

— С ним же все в порядке?

— Скорее всего, он в лучшем положении, чем вы или я. Во всяком случае, на данный момент. Послушайте, — он чуть прищуривается, словно хочет разглядеть меня получше, — вы ведь с ним вроде бы дружили, а?

— Мы оказались на соседних койках в Олдершоте. А что такое? Где он, кстати? Я выглядывал его в окопах с тех пор, как вернулся в строй, но его нигде нету.

— Так вы не слыхали?

Я ничего не отвечаю.

— Рядовой Бэнкрофт, — начинает Уэллс, веско подчеркивая каждый слог, — явился к сержанту Клейтону. И снова потребовал пересмотра истории с тем немчиком. Вы о ней слыхали, надо полагать?

— Да, сэр, — произношу я. — Это все при мне произошло.

— И верно. Бэнкрофт говорил. В общем, он требовал, чтобы Милтона судили — совершенно недвусмысленно настаивал на этом. Сержант отказался — уже в третий раз, должно быть, но на этот раз они повздорили. Кончилось тем, что Бэнкрофт сдал оружие сержанту Клейтону и объявил, что не намерен больше воевать.

— Что это значит? — спрашиваю я. — И что теперь будет?

— Сержант Клейтон объяснил Бэнкрофту, что он призван в действующую армию и не может отказаться воевать. В противном случае он нарушит свой долг и подлежит суду военного трибунала.

— А Уилл что?

— Кто это — Уилл? — тупо переспрашивает Уэллс.

— Бэнкрофт.

— О, у него еще и имя есть? Я же знал, что вы с ним дружки.

— Я сказал, наши койки в Олдершоте стояли рядом, вот и все. Слушайте, вы мне расскажете, что с ним случилось, или нет?

— Потише, Сэдлер, — осаживает меня Уэллс. — Не забывайтесь.

— Простите, сэр. — Я провожу рукой по глазам. — Я только хотел спросить. Нельзя же… не можем же мы потерять еще одного человека. Полк…

Я говорю запинаясь.

— Разумеется, нет. Сержант Клейтон объяснил Бэнкрофту, что у него нет выбора, он должен драться, но Бэнкрофт объявил, что больше не верит в моральную правоту этой войны и что, по его мнению, тактические действия нашей армии идут вразрез с общественным благом и христианскими заповедями. Скажите, Сэдлер, он раньше не проявлял религиозного фанатизма? Я просто хочу понять, откуда вдруг такая совестливость.