обще Леонтий не слишком отличался наблюдательностью, даром, что полагал себя хватким журналистом, изобличитель заокеанских козней из него вышел бы такой же, как из многомудрого Петьки-Мученика разухабистый жиголо, а из Ваньки Коземаслова, к примеру, концертирующий солист-балалаечник. Тем более, надо было рассказать, кому-нибудь, и срочно. Зачем надо? Леонтия жгло. Может, он и поправлялся с трудом, от гнетущих мыслей, даже письмо от Сциллы, и то не помогло. Хотя, чему там было помогать? Только разбередило его еще больше. А с Костей он стал бы спокоен. Если бы отважился на откровенность. Будто бы в скромном переводчике Собакине для него отныне воплотилось само вселенское равновесие. Наверное, тут все дело в Костиной семье, – разрешил задачку Леонтий. У него самого такой не сложилось, возможно, он и складывать не умел. А вот Костя Собакин сумел и сложил. И как! Парадокс, одним словом.
Костя Собакин не только на язык был остер, не единственно образован, но еще весьма и весьма хорош собой. Леонтий бы позавидовал ему, если бы… Если бы на его памяти Костя какой вшивый разочек красотой своей щегольнул или прихвастнул, или на капельку воспользовался. Чистое, светлое лицо его вызывало в памяти полузабытое понятие «отрок», хотя Костя был уже не первой молодости. Такие правильные, тонкие черты пошли бы разве юной девице, призванной в кинематографе играть исключительно Аленушек и царевен-несмеян, «нежгучий» брюнет, скорее чуть рыжеватый, на фоне ослепительной белокожести, Костя запоминался, особенно оттого, что был глазаст: серо-стальные, с пышными ресницами, пристально глядящие, не сурово, однако вопрошающе, словно бы, без малого пафоса, душа его и в действительности взирала ликующе через оконца на мир божий изнутри. Вышел Костя и фигурой, не низок, не высок, в меру, строен и сухощав, бабья мечта, да и только. Потому, услышав о присутствии жены в Костиной жизни, да еще верной и любимой подруги, всякий человек подумал бы – не иначе, как она, первейшая на всю Москву, писаная раскрасавица. Такому, разве не любую? Саму королевну или миллионершу с «рублевки», стараниями хирургов превращенную из лягушки в Мэрилин Монро. И сильнее ошибиться бы не смог. Надя Собакина была вовсе не красавица. Очень круглолицая, курносая, расцветки, что называется мышиной, пепельно-серые волосы, закрученные в строгий жгут на затылке, прозрачные голубоватые глаза, телом – щедро полная сибирячка, совершенно антистоличный тип, вдобавок карманный размер – мужу своему едва ли по плечо. В простом обиходе близкие к дому Собакиных называли ее ласково и снисходительно Надюша-колобок, она не обижалась. Было бы на что. И профессия у нее была странная, для женщины, во всяком случае, не то, чтобы неподходящая, скорее редко встречающаяся. Надя Собакина служила модельным художником в одном довольно престижном ювелирном доме, назовем его, к примеру, «Маклаковский самодел» – тоже конечно в шутку, чтобы не ворчал никто на скрытую рекламу. Сначала рисунок, потом объемное воспроизведение в разноцветном акриле и дальше в руки золотых дел мастеров. Надины модели имели успех на выставках, брали и призы, работодатели ее ценили, платили отменно, особенно за эксклюзивные штучные работы. Но дело это было тонкое, кропотливое, а еще двое детей, муж, не блещущая здоровьем свекровь, Надюша-колобок радостно катилась от одного к другому, с людьми ей было хорошо, со всякими: тяжелыми и легкими, заковыристыми и простыми, заумными и с неба не хватающими даже тумана. И кулинарка знатная – Леонтий любил поесть при случае, порой нарочно набивался к Собакиным в гости, Надя готовила по Похлебкину, часто кашу из топора, не потому, что не хватало бюджетных средств, а выходило ей интересно, как из самых обыденных продуктов возникает неописуемая вкуснятина. Леонтий был уверен – Костя Собакин жену выбрал себе правильно. Ну, или она его. Потому что, оба они парой являли собой ту самую крепость, которую зазнавшийся англичанин хвалит как свой дом. На крепость, как раз, и можно было опереться, особенно если фундаментом ей служил некий высший рассудительный разум, куда прочней обыденного здравого смысла. Рассказать все Косте казалось естественным и само собой – к тому же, в отличие от Петьки-Мученика, военный переводчик Собакин не предавался безудержным и бестолковым фантазиям, а уж измышления Леонтия о террористах и шпионах, наверное, отверг бы в пять секунд. Даже если бы и не отверг – тогда уж Леонтий с незапятнанной совестью поспешил бы по известному адресу на Лубянской площади, сдаваться – не сдаваться, однако, поставить в известность, что в таком-то доме, в квартире за номером XXХ, завелась нечистая, в смысле намерений, пришлая сила. Завелась и строит нынче козни. В общем, все зависело от Костиного решения. Опять же, человек он был около-, или лучше сказать, полувоенный, что несомненно шло в зачет.
Костя его выслушал. Не перебил ни разу. И точно так же ни разу не хмыкнул и не кивнул. А когда Леонтий закончил свою немного отдающую горячечным абсурдом повесть, минуту молчал, и только потом:
– Дело дрянь, – вот что сказал.
– Сам знаю, – так же коротко отозвался Леонтий. – Дальше что? – но тотчас перебил логичный свой вопрос другим вопросиком, как же! Ничто человеческое не чуждо: – А почему ты так думаешь?
Костя само собой понял, что отвечать требуется на вторую часть, она насущней:
– Видишь ли, друже, по голове просто так не бьют. В драке там, или с преступным намерением, если попал случайно под руку, скажем, грабителю. Или самого грабят, в подъезде, для примера. Тебя, скорее всего, саданули тоже по причине. Навскидку – ты мог увидеть то, на что глядеть постороннему не полагалось…
– Наркоторговцы! – опять перебил Леонтий и привстал рывком на кровати – осенившая его догадка казалась из разряда гениальных.
– Вряд ли. Вернее, точно нет, – остудил его пыл Собакин. – Дверь была, ты говоришь, открыта настежь, как в анекдоте: заходи, кто хочет. Наркодилеры, напротив, должны тише воды ниже травы, это тебе не самогон, взяткой от участкового не отбояришься. Это срок, и надолго. Тут если бьют, то насмерть. Упал с лестницы, сломал шейный позвонок, все шито-крыто. И свою торговую точку свернули бы в момент, ищи-свищи. Но Петр твою дамочку встретил давеча в лифте, поздоровался, она ответила. Точно знаю, что твою – этажом выше ее кнопка, он заметил, когда выходил к себе, и уж как он ее расписывал, по свежему следу, о шубе шиншилловой тоже, между прочим. Петр ничего не знает, с чего бы ему врать? Хотя, ты говоришь, запашок в квартире стоял, будьте-нате. Что-то там варилось, но точно не наркотики. Возможно, разлили, бытовой химикат какой-нибудь.
– Яд! Или секретный проявитель! Это шпионы! Верно тебе говорю, – обратился с пеной у рта и с жаром во лбу к запасной, на самый крайний случай уготовленной версии, Леонтий.
– Ага, или ракетный ускоритель! Пролили. Тогда весь дом бы перетравился. Но, насколько я в курсе, никто не заболел, даже ты. Что же касается профессионального шпионажа…, – вот тут Костя осекся, задумался, глядя на Леонтия, будто прикидывал про себя, можно или нельзя. Видно, решил, все же можно: – Что касается шпионажа. Так это не делается. Слишком много таинственного и слишком много вокруг возни. Шпион, как правило, существо незаметное, подколодное. Когда он действительно шпион, а не «прикрышка» другой операции. Если спецслужбы о нем знают, то твой обличительный порыв им ни к чему – а знают они процентах в восьмидесяти случаев, особенно если «засланец» из посольского дипкорпуса. Остальные двадцать – уж коли наверху не владеют информацией о подобном засекреченном агенте, то ты и подавно бы ни ухом, ни рылом, как мимо пустого места. Так, серенький человечек, может, слесарь из домового комитета. Какие там дамочки в шиншиллах! Только разве в «бондиане» бывает.
– А вдруг вербовать хотели меня? В Украине вон что творится. Опять же, Крым. Приманили, пристукнули, потом сами же выручили – мол, ты нам обязанный. И в агитаторы за здравие блока НАТО, – стал рассуждать словно бы трезво Леонтий, не догадываясь нимало даже, что именно эти его последние спокойные рассуждения выходили самыми безумными из всего им произнесенного.
Костя замялся, закраснелся, плечи его задергались, весь он заходил ходуном, будто бы слепая лошадь, отгоняющая от себя рой злобных оводов, потом вздохнул, точно из обморока вынырнул:
– Ты только не обижайся. – Куда там, Леонтий уж понял, что обидеться наверняка придется, если не всерьез, то ради поддержания реноме. Костя повторился: – Ты только не обижайся, – стало быть, сказать ему предстояло нечто, неприятное до «большезнатьсянехочу-истого» предела: – Вербовать тебя нет смысла. Не нужно это. Никому. Ни коричневым, ни оранжевым, ни нашим, ни чужим. Тут как если бы кокер-спаниеля решили выдавать на псовой охоте за гончую. Или за борзую. Подкупить? Запугать? Взять «за идею»? Ты ведь человек гнущийся, недорожащийся, значит, заранее непредсказуемый. Как здесь предугадать или довериться, чтобы до конца? А иначе в шпионском ремесле не бывает.
Переводи так: слабый и ненадежный, скурвится в любую сторону в пять сек., – подумалось Леонтию. Обида и кровная, была нанесена, а он – вот не обиделся нисколько. Что за чудеса! – Почему же чудеса? Как раз нормально, ты сам о себе знаешь. Не то, чтобы на правду не обижаются, по крайней мере, порядочные люди, а духу тебе не хватит, пока за живое не заденут: тут уж какое живое, лишь бы история эта оставила тебя в покое, больше ничего не надо. Затем и рассказ.
– Тем более, государственных или коммерческих секретов за тобой нет. И воображения нет – это по поводу агитаторского поприща, тебе на нем лавров не сыскать. Что видишь, о том поешь. Видеть они и сами могут. А уж петь! Ты только не обижайся, – правда была горька, но и Костя был прав, Леонтий обижаться совсем раздумал, ему полегчало, отчего-то стезя шпиона, хоть и увлекательная (судя по боевикам), ничуть и ничем его не прельщала.
– Если не тайные агенты, то кто? Костя, ты меня не щади. Теперь уж чего? Ты говори, как сам думаешь.