Середина дня тогда была. Обычного дня, рабочего. Рыбный постный четверг. Я как сейчас помню, и всегда помнить буду. Стояла чумовая жара, градусов сорок, наверное, от пылищи дышать невозможно было. Зачем, куда она пошла тогда? Замдиректора огромного института – вот за каким хреном, простите, надо было ей самой по этакому аравийскому, верблюдному пеклу!??? – я, понятно, тогда кричала, всем сочувствующим в лицо, по злобе, с отчаяния, от неизбежной безысходности. Пошла-то она по делу. Институт ее стоял на центральной улице, что твой чикагский небоскреб, стеклянное чудовище и местная монструозная достопримечательность, а напротив общественная столовая имени революционного деятеля Шаумяна, или кого-то еще того же рода, не важно. Короче, в той столовой надо было организовать дневное питание для рабочей делегации из Южной Кореи, то ли мы им проект торговали, то ли они нам собирались впарить свои станки и приборы, но накормить полагалось по высшему разряду. Мать и вышла проследить, свой глазок смотрок, времена крутые, нефть в цене гробанулась – дешевле минеральной воды «Нарзан», взаимовыгодное сотрудничество никак нельзя было упускать. Не одна она, конечно, вышла, с ней еще секретарша Ланочка, и представитель партийно-идеологической стороны, дядька какой-то, я не помню.
Ее даже не на дороге убило. Нет. И не местный, и не таксист какой-нибудь, понаехало к нам в город тогда, из Нагорного Карабаха, будто весь он в полном составе на приморскую равнину с ихних снежных хребтов переселился. Только тех беженцев никто не жалел, наоборот, местные не чаяли уж как избавиться, наши южные тетки плевались вслед – чтоб вам всем передохнуть, окаянные, чего приперлись. Потому что выгнанные карабахцы были именно что «чурки», иного слова не подберешь, наглые, денежные, беспредельные, наверное, все честные и порядочные армяне и азербайджанцы, которых в этот убойный блудняк втравили «взападло», остались свой родной дом защищать, а шваль всякая к нам переехала. Я не против беженцев, не подумайте, я давно всякую беду научилась понимать. Но раз попросился в чужую Тулу, пустили как человека, то засунь свой самовар себе в …, именно туда, и сиди тихо, уважай принявших тебя людей, на работу иди, где с девяти до шести, а не шныряй по рынку с «волыной». Машины у них само собой, появились тут же, естественно «Волги», тяжелые огромные сухопутные катера-убийцы. Потому – пришлые ездить на них по городу ни фига не умели, рулили, как придется, скорость сто, магнитола орет в открытые окна, сигарета в зубах, печатка золотая на волосатой лапе, так они ездили. Вот один, сука, падла, тварь и пидор распоследний! Доездился в тот день. Что мохнатую его ср…ку в аду теперь на вертеле приходуют, моими молитвами, то мне утешение небольшое. Летел он через собственную крышу, горный шизанутый орел – перед тем врезался со всей е… дури боком в светофор, а затем через чугунное ограждение. На тротуар. Ланочка рассказывала, после похорон, когда ее трясти хоть немного перестало, бедняжку, – моя мать, она ведь оттолкнула девчонку в последний момент, а сама уже не успела отбежать, ее накрыло, в мокрое место, дядька партийный тоже, с переломами обеих ног, все равно дешево отделался. Только для нашей маленькой двухместной семьи настал полный Конец Света, или иначе Апокалипсис, прямо библейский, такой же безбожный и безжалостный. Ну, что бога нет, я и сама давно догадывалась, мне доказательство было ни к чему. Но мой идеальный мир тогда в первый раз не устоял, дал трещину. И не трещину даже, разошлась, можно сказать, твердыня земная по швам, с треском. В открывшийся разлом ухнуло в тот «расстрельный» день главное – моя вера в свои силы и в конечную победную справедливость их употребления. Потому – борьба за светлое будущее хороша то тех пор и границ, пока идет на крошечном пятачке, где всего какие-нибудь галактические секунды действуют придуманные тобой правила, и всегда борьба эта заканчивается бессмыслицей хаоса, который вот так, от балды, что называется, налетает по своей загадочной воле и сметает все тобой устроенное и отвоеванное в тартарары. Не то, чтобы не нужно стало вдруг воевать за себя или за другого, лишним для меня сделалось – ожидать хоть какого-то толка или оправданного жертвой результата от этой войны. Надежда – хорошее и светлое слово, но с чего кто взял, будто подразумеваемый под ней счастливый итог вообще осуществим? Тут хоть тресни, но то, что тебя сожрет и сломает твою жизнь, приходит внезапно неведомо откуда, и уходит туда же, чтобы непременно вернуться вновь.
Все же довольно большая часть моего идеального мироздания устояла, даже в тот день. Почему? Вы не поверите, опять из-за матери, благодаря ей. Она оттолкнула Ланочку, свою секретаршу, самую обыкновенную девчонку, только и умевшую, что стучать на машинке – о компьютерах в начальственных приемных тогда слыхом не слыхивали, – еще перекладывать бумаги, налево входящие, направо исходящие, главное не перепутать. Ну, кофе, там, носила, чай, или воду минеральную. Мать ее гоняла, говорила, бестолочь, учиться надо, а куда тебе учиться, если ты толком такую простую работу не исполняешь. В воспитательных целях ругалась, или за дело, я не знаю, но только она оттолкнула Ланочку. Ее жизнь-то она спасла. А мою надолго остановила. Я думала, чем это чужая девчонка, хлипкая секретарша, каких на пятак ведро, лучше меня? Это – моя мама, а я – ее дочка! Почему? Ну, почему она подумала о ней, а не обо мне. Перед самой своей смертью подумала. О ней. Не обо мне. Вот потому-то идеал мой и не осыпался до конца. На середине устоял. Что мать оттолкнула свою никчемную, криворукую, бестолковую секретаршу. Не думала мать о ней больше, чем обо мне, конечно, нет. Именно, что не думала. Она совершила действие, само собой для нее разумеющееся, не допускающее никаких размышлений «за» или «против», там не существовало для нее выбора – отодвинуть от беды крайнего и стать крайней самой, или позволить животному инстинкту дать себе уцелеть. Это был единственно возможный поступок, для матери – единственно возможный, ничего в нем не присутствовало геройского, как потом болтали на похоронах и поминках, мать это слово терпеть не могла: в силах что-то делать, так делай! иначе, не человек ты, а недоразумение, а если не в силах – никакое геройство тебе не поможет, так что смирись и будь тем, что есть, хоть какое достоинство. С одной стороны, она меня бросила, с другой – я долго не знала, с чем мою катастрофу сравнить, чтобы никак не унизить идеал. Все было неудачно. Почему-то вспомнила Ивана Сусанина. У него, может, семеро по лавкам и больная жена оставались пропадать без кормильца, чего б ему не взять грОши от поляков? А он не взял, потому что – жизнь за царя, чтоб не ему одному счастье – подкустовное, грошовое, но всем русским людям на всей Руси, пусть даже не вспомнит и не узнает никто, как он в болоте оккупантов потопил. Так вот, за царя, может, оно легче. А смог бы тот Сусанин за девчонку, за секретаршу-бестолковку, за ни на что не нужное ему существо? Вопрос. Вот мать смогла. Ее не стало, а мой идеальный мир, перекореженный, как Дрезден после англо-американской бомбежки, все же остался стоять. Вдруг бы и вышло еще как-то отстроить заново?
Худшее ждало меня, что разумеется, впереди. Нет, в детдом меня не отдали. Этого не произошло бы в любом случае. Дядя Паша, порядочный смешной человечек, нипочем бы меня не бросил. Или я его – тут ситуация спорная. Но вдвоем мы бы запросто выжили, ничего страшного, я была абсолютно самостоятельная и на зависть практичная, он – просто взрослый, то есть дееспособный, с правами и обязанностями, я бы ему говорила, что нужно делать, а он бы исполнял, невелика хитрость. Но тут нагрянула, что называется, «с хабарями» родня. Жадная, глазастая, мещански-хапужливая, самое дно, какие и Гитлеру хлеб-соль поднесут, случись от того выгода. Мать их не приваживала, сама изредка навещала, но к себе никогда не звала, да и побаивались ее. Хотя – это были мои дед с бабкой и материна младшая сестра с мужем (который семейная гордость, ассенизатор, деньгу зашибает, ну и водяру тоже крепко). Вторая сестра не давала о себе вообще знать, вышла замуж за барыгу-мясника, переехала с ним в Махачкалу и там пропала, ни помина, ни привета, словно все прочие ей уже не ровня. Мать вырвалась от них от всех, наплевав и растерев, когда единственная поступила в Томский политех, на одну стипендию, никто ведь не помогал, но ей все равно было, лишь бы подальше. Словно вся ее дальнейшая жизнь была именно отторгающей реакцией на породивший ее задошливый, копейничающий, болотный мирок, словно бы она по свободной воле своей поняла, как ни в коем случае не нужно жить. Залетный гадкий лебедь, отбившийся от стаи волк альбинос, одинокий снежный барс – редкий вымирающий вид. Вырвалась, думала навсегда. В ее случае так оно и вышло, пока она была жива. Теперь же все это сорочье гнездо приперлось ко мне. Жалеть сиротинушку, и заодно прикарманить двухкомнатную квартиру на юге. Ну и разоср…лись они между собой! Было бы до мокрых подштанников, в улет! смешно, если бы в голос рыдать не хотелось.
Дядю Пашу они тут же выгнали из квартиры. Он и не сопротивлялся. Хотя с ним поступили! Я бы в морду стулом дала, нипочем не удержалась бы. И чуть не дала. Только на меня вся свора набросилась – дура, дура, дура, чужой мужик на твое добро, давить его надо, а ты? Еще у дяди Паши карманы обыскали: как он позволил? Я же говорю, безответный интеллигент, раззява, он бы права качать точно не стал, это для него все равно, что по новомодным митингам и партиям шататься, отвратительно, он настоящий, тонкий человек был. А ему – ты тут прописан, нет? Тогда кто ты такой? Это они умели, мои родственнички, сразу «на ты». Девке и ее мамаше голову морочил, только мы не пальцем деланные (это точно, что не пальцем, кривым моржовым хреном через хитрую ж…!), катись отсюдова, самозванец, прощелыга, горлохват, покуда участкового не вызвали. И мне – зарится, зарится, на твое наследство зарится – будто они все за чем другим приперлись. Сразу – подряд материны брюлики из шкатулки в кулак захапали, дед с бабкой, тетка в крик, она тоже наследница. А дед ей шиш! Наследница у нас внучка, и мы при ней. И лизоблюдно ко мне – правда, деточка? Ну, я им выдала. Про половую связь между гомосексуальными партнерами, как-то так. Бабка взвыла, что твой реактивный самолет на старте, дед – в черную брань, тетка кулаком: ах ты ж тварь малолетняя, – ассенизатор-муженек ее залепил мне леща, кровь из носу, я кубарем, голова-ноги, тут они одумались. Дед с бабкой заглохли, дело керосинное, давай юлить – меж двух огней. Ты чо, ребенка бьешь, возьми ремень и по попе, а ты – это мне уже, – как ты смеешь со взрослыми, да ты ноги целовать должна, что тебя беспризорную жалеть приехали. Меня зло взяло – знаете, что я им отмочила? Говорю же, самостоятельная была, и с мозгами все в порядке. Сказала – вот сейчас с разбитым носом в милицию, потом на освидетельствование, жестокое обращение с малолетними, я – в детдом, а вы – нафиг! Кровищу размазала по всей роже вдоль и поперек, и давай орать «Помогите! Убивают!», чтоб они опять с кулаками не думали даже, на всю улицу – окна и балконная дверь по летней жаре у нас настежь открытые стояли. Тут родственнички все забегали, чисто их озверелые пчелы кусали. Шипели, будто я вся в мамашу, я им – еще как, вы меня плохо знаете, зубами рвать буду, пусть ваш ассенизатор убивает, плевать! Ассенизатор-то как раз под лавку первый полез, трусливый чмошник, такая порода – слабого отмудохать, самая радос