и ничуть не «парились» по столь пустяковому поводу. Суетились, вкалывали, пробивались, кто вверх, кто вширь, когда и прожигали жизнь с приятелями «в одну душу», но уж точно не имели свободного времени на поиски виноватых в нерожденности их главного произведения. Некогда, что поделаешь? И вздыхали. Неискренне, между прочим, потому как главное произведение полагалось иметь, или делать вид, что имеешь в проекте, но вовсе не обязательно для престижа и в самом деле было претворять его в действительность. А мой папа Гусицын как-то сразу после института принял на себя печальный образ «непонятого гения». Талант у него был, и даже идея была, и жажда известности. Но напрочь отсутствовала способность к противостоянию – малейшее препятствие выбивало его из колеи, сшибало с ног, отправляло в нокаут, выносило в подводное рифовое плавание «пусть идет, как идет», всегда заканчивавшееся кораблекрушением. Он не понимал, и, не понимая, сетовал на все и вся вокруг. Не понимал, Того, что… В реальной жизни не так, как в школе и в институте – где успех меряется единственно положительной оценкой. Там от тебя как раз и требуется – преодолеть «на ура» очередной барьер, исполнить сложный трюк, и в награду получить, как бобик, сочную косточку или почесывание за ухом. Так что, «поддельные искатели» зачастую весьма успешные студенты, никогда не становящиеся основательными специалистами или совершающими прорыв мыслителями. Потому что, время оценок однажды кончается, и дальше начинается – а что захочешь и на что потянешь, то и начинается. Здесь и скрыта проблема. Или жестокая правда: по школьно-институтской справедливости тебя уже никто не судит. И вообще никто не судит. Потому что – дела до тебя никому вообще нет. Папа Гусицын не сумел этого переварить. Не смог принять. Или – не захотел. Потому что, оно хлопотно. Самому за себя отмерять каждую черную и белую полосу своей жизни. Они с моей мамой поженились студентами. А разошлись уже разными в общественном статусе людьми. Старательный младший преподаватель английского языка на филологическом факультете МГУ. И безработный писака, изредка пробавляющийся случайными, «не по достоинству» заработками. Зато с кучей друзей-собутыльников подобных ему, вчерашних захваленных, непонятых отличников. Папа Гусицын вовсе не был алкоголиком, вы не подумайте, да и сейчас он не…, пьет, конечно, но не более обыкновенного. Ведь для теплой компании «искателей» само по себе количество спиртного не важно. То есть важно, в смысле, не менее уровня, потребного для запуска полноценной беседы, во всяком случае, на троих около бутылки крепкого напитка и по паре пива на каждого. А дальше – дальше известно что. Мне известно. Ибо я слыхал не раз. Когда мама допускала проведать папу. По кочкам, по кочкам, дружно, согласно, метко и язвительно. Власти предержащие, местные и высшего уровня, по прихоти своей перекрывающие кислород, творческую интеллигенцию из телевизора, обманом живущую, русское раздолбайство, вездесущее и непреодолимое, хапужническую корысть, которая душит талант рублем (ныне уже «евром» и «доллАром»). И так далее, et cetera, et cetera. Это можно было с успехом исполнять на волынке – пересохший колодец с одинаковым пустым эхом, зависшая программа без конца, круговорот болтовни в мыслительном капкане. Их бы энергию, да на извлечение полезного КПД! Байконур обеспечили бы топливом шутя! Но это лишь сослагательное наклонение, которого не терпит реальность…
…сейчас папа Гусицын служит суточным сторожем-вахтером в «умеренной элитности» доме на Новочеремушкинской улице – два дня подряд дежурит, один свободный его. Своих работодателей он, как водится, ненавидит, но ничего поделать против них не может, иначе ему попросту жить будет не на что. Да и негде. Свою квартиру он давно спустил, однажды отправившись в авантюрное путешествие вместе с акциями «Нефтьалмазинвестфонда» – была такая пирамида в девяностые, не столь громко прозвучавшая как МММ, но не менее глумливо опустившая доверчивых халявщиков, возжаждавших сладкой жизни в надежде на чудеса в решете. Потом он некоторое недолгое время обитал у второй жены, испытав и ее терпение на прочность, и скоро убедившись, что на дверь ему укажут гораздо раньше, чем в первом варианте его семейного предприятия. Потом – у непостоянных подруг, всегда менявших его на более устойчивый вариант мужского плеча, или – у относительно гостеприимных, до определенного предела, друзей-приятелей, сумевших как-то закрепиться в тихой гавани собственной крошечной жилплощади. Ну и в итоге – пристанью ему стала каморка привратника под частнособственнической лестницей многоквартирного дома «повышенной комфортности». Никакой большой или малый роман он, конечно, не написал, да и не особенно пытался. Выдающимся деятелем культуры тоже не сделался. И вообще никем. Зато остался «свободным человеком». Есть ли в этом какой-то толк и смысл, я не знаю. Честно говоря, не хочу знать. Я помогаю ему от случая к случаю деньгами, он берет, и даже благодарит, он все же мой отец, и в его старости я должен буду позаботиться о нем. Как минимум: хороший платный дом престарелых, наверное, битком набитый такими же, как он, «поддельными искателями», уже ничего не ищущими, кроме персональной «утки», но по-прежнему костерящими налево и направо всех и вся, конкретно или безадресно – не суть важно, тут главное сам процесс, въевшийся в искательскую плоть и кровь. Думаю, однажды ему там будет беззаботно и весело…
…а вырастил меня в конечном итоге мой родной отчим. Полная противоположность папе Гусицыну – вот что можно сказать о нем. Педантичный, упорный, хотя и рядовой – он преподает в должности доцента в Высшем Техническом, читает отдельный курс «детали машин». Студенты его любят, хотя мой родной отчим в меру строг к содержанию и не в меру придирчив к внешней форме любого чертежа. Говорят, его лекции одни из лучших – он читает свой предмет, будто в опере поет. Громко, неспешно, членораздельно. Всем все слышно, видно и понятно. И еще симпатизируют ему за подчеркнутую франтоватость в одежде. Неизменную. Сколько я помню, всегда он ходил на службу в одном из своих «английских» костюмов – синий в серую клетку, коричневый в желтоватую, – и всегда же при бабочке, попадавшей в тон. Туфли его бесконечно блестели, бритые щечки глянцевались лосьоном, реденькие волосы укладывал он с зачесом назад, ничуть не стесняясь залысин. Особенно прежде я любил его дипломат – черная кожа с золотыми шифрозамками, теперь-то его уж нет, давно мой родной отчим ходит с модным портфелем, тоже черным, но с матовой металлической застежкой. Однако в моем позднем детстве именно дипломат был для меня символом надежного постоянства его присутствия, своего рода гарантом того, что отчим не скатится в пропасть вечного искательства, и даже близко к ней не подойдет. Человек с таким дипломатом просто не способен на это. Я, вы не поверите, иногда по вечерам, когда мамы и отчима не было дома – в гости, в театр или на концертную программу они отвлекались частенько, – так вот, я подходил к этому самому дипломату, всегда на полированном столике в тесной нашей прихожей было его место, и осторожно гладил его шифрованные замки. Говорил какую-то значимую для меня ерунду: ты мой хороший, черный мой, ты стой тут, всегда стой, пожалуйста. И сводную сестренку мою, Лизу, подносил к нему на руках, когда она была совсем крохой, и она тоже повторяла за мной, лепеча еще слюнявым пухлым ротиком: фто-фто фут! Стой-стой тут! Ну, вы поняли. Наверное, от отчима я перенял немногое, все же генетически мы были с ним не родня, однако его страсть к элегантной одежде передалась мне бесповоротно. И это было не пустым подражанием. Потому что отчим регулярно, но как-то ненавязчиво внушал мне: понимаешь, Ленечка, мужчина маленького роста (а сам он был чуть выше метр-шестидесяти) не может себе позволить небрежность в костюме – парадный внешний вид зачастую его единственное оружие. Я спрашивал тогда еще наивно: оружие для чего? Как для чего? Удивлялся неподдельно он. Для завоевания женского сердца. Несколько «старорежимно», но доходчиво. И я ему верил. Потому что, он был кругом прав в этом отношении. Представьте себе только: плюгавенький паренек, да еще умыт, пострижен, одет кое-как. Шансов на успех – приблизительно около ноля. Другое дело, когда «в шикарном прикиде», что называется. На себе испытано – легко можно познакомиться, при нужной степени коммуникабельности кончено, примерно с одной из трех. С одной из трех приглянувшихся тебе девчонок. Тридцать три процента удачи – это немало, когда ты отнюдь не актер-атлет Вдовиченков и не боксер-тяжеловес Поветкин. Так что, я вырос щеголем, даже чересчур немного, мне кажется…
…что касается ваших сожалений о нагрянувшей к вам родне, бесстыдной, жадной, мещанской, то глупо бы было с моей стороны опуститься до примитивного и пустого сострадательного повторения нашей с вами сакральной формулы: просто такая жизнь. Потому что, именно в этом случае она не просто такая, а по действительной причине. Я, знаете ли, иногда задумываюсь. Нет, не столько задумываюсь, сколько проверяю себя на вшивость. В переносном смысле, как вы понимаете. Я по роду своих занятий будто бы даже обречен выслушивать с какой-то неподражаемой ритуальной повторяемостью «свободомыслящие» комментарии ко всему происходящему в мире от моих пишущих и читающих коллег, публично интервьюируемых гостей, случайных «интеллектуальных» собутыльнико-собеседников и прочее, прочее. Так вот. Признаюсь лишь вам, как на духу! Осточертело! Да! Ос-то-чер-те-ло! Уф! Полегчало заметно. Ни одному человеку на свете до вас я не решался. Иначе могут интеллигентно и бесповоротно сожрать с… тем, что у каждого в кишках, м-да. Одним словом, устроить бойкот-обструкцию. А вам, ничего, можно, вы поймете. Дело в том, что всякий свободомыслитель в частые моменты словоизвержений мнит себя – даже и не мнит, но искренне верит, – в общем, представляет о себе, будто он настоящий потомок по меньшей мере великорусского князя или монарха, или страдальца-изгнанника с ленинского «парохода философов», или на крайний случай репрессированного близкого родственника Рыкова-Бухарина-Зиновьева. Более близким родством, скажем с Синявским или Довлатовым, гордиться или самоощущаться не к лицу. Слишком близко во времени, несолидно, а вот чем дальше в иллюзорную глубь века или веков, тем оно вдохновенней и высокородней. Беда лишь в том, что такой свободомыслитель начисто упускает из виду одну важную, самоочевидную вещь. Все нынешние потомки великих князей, сиятельных дворян, меценатствовавших купцов, каким-то лихом задержавшихся на постреволюционной Руси, все близкие и кровные наследники расстрелянных Тухачевских-Егоровых-Блюхеров, репрессированных Мандельштамов-Пильняков-Мейерхольдов, равно как и менее значимых инакомыслящих любого рода, за редкими отдельными исключениями, либо никогда не существовали, либо ведут начало от детдомовских «иванов, не помнящих родства». Потому что прародители их, настоящие или предполагаемые в прошедшем времени, повымерли сами или были повыбиты в известные всем годы, не оставив заметного генетического наследства, но лишь свои кости в беспредельных по вместимости сталинских лагерях. А кто ж остался? Вероятно, спросите вы. Я отвечу. Мы с вами. Как раз потомки истовых партработников, шапкозакидательских агитаторов-комиссаров, вооружен