Страх и «все трын трава» – эти психологические реакции, при кажущейся их противоположности, имеют общий источник и нередко, – как у Чехова, так и у Шницлера, – одна другую дополняют или замещают. Герой рассказа «Страх» переживает гносеологический кризис. Если бы он читал не только «Гамлета», о котором он вспоминает (181), но и новейшую иностранную литературу, он мог бы сказать о себе словами лорда Чэндоса: «Абстрактные слова распадались у меня на языке так, как под ногой рассыпаются перестоялые грибы. Все распадалось на части (…) Вокруг меня было море отдельных слов (…). Они были как воронки водоворота, глядя в которые ощущаешь дурноту, а они все кружатся и кружатся, и за ними – пустота».[214]
Заканчивая свою исповедь, Дмитрий Петрович говорит, что не понимает значения слов «любовь», «верность», «семейное счастье». У него красивая жена, и многие ему завидуют, но сам он чувствует, что его «счастливая семейная жизнь – одно только печальное недоразумение», которого он боится (186).
Жена Силина Мария Сергеевна влюблена в рассказчика, и он думает, что признания Дмитрия Петровича дают ему право на эту любовь ответить. Кульминацией сюжета является сцена любовного свидания в комнате рассказчика. «В моей комнате она (…) клялась мне в любви, плакала, просила, чтобы я увез ее к себе. Я то и дело подводил ее к окну, чтобы посмотреть на ее лицо при лунном свете, и она казалась мне прекрасным сном, и я торопился крепко обнять ее, чтобы поверить в действительность. Давно уже я не переживал таких восторгов (…). Но все-таки далеко, где-то в глубине души я чувствовал какую-то неловкость, и мне было не по себе. Это была большая, серьезная любовь со слезами и клятвами, а я хотел, чтобы не было ничего серьезного – ни слез, ни клятв, ни разговоров о будущем. Пусть бы эта лунная ночь промелькнула в нашей жизни светлым метеором – и баста» (192).
Рассказчик представляет «эпохальный» тип «безнадежного» импрессионистического человека: он хочет легкого и безответственного наслаждения настоящим, но чувствует, что, как бы крепко не обнимал он возлюбленную, это настоящее от него ускользает. Боязнь жизни свойственна и ему, но, в отличие от Силина, он этого еще не сознает; состояние его души – это своего рода латентный период той психической болезни, на которую жалуется ему Силин.
Толчком к ее развитию становится банальная, опереточная случайность. Дмитрий Петрович возвращается в комнату гостя, чтобы взять свою фуражку, видит свою жену в объятьях приятеля и смущенно бормочет, что он этого не понимает. Оставшись один, рассказчик чувствует, что заразился страхом Дмитрия Петровича. «Страх Дмитрия Петровича сообщился и мне. Я думал о том, что случилось и ничего не понимал. Я смотрел на грачей, и мне было странно и страшно, что они летают. „Зачем я это сделал? – спрашивал я себя в недоумении и с отчаянием. – Почему это вышло именно так, а не иначе? Кому и для чего это нужно было, чтоб она любила меня серьезно и чтоб он явился в комнату за фуражкой? При чем тут фуражка?“ (193).»
На другой день рассказчик уезжает в Петербург, чтобы никогда не видеться больше ни с Силиным, ни с его женой. Рассказ заканчивается фразой, представляющей pointe новеллы: «Говорят, они продолжают жить вместе» (Там же).
Жить вместе продолжают и супруги в новелле Шницлера «Жена мудреца» (1896) – после того, как мудрый муж, провинциальный учитель, прощает своей жене любовь к другому, своему гостю и ученику, от лица которого ведется рассказ. Целуя Фредерику, юноша – ученик последнего класса гимназии – видит, как в комнату заглядывает ее муж, и тут же выходит, как будто ничего не заметив. Испуганный горе-любовник в тот же час бросается на вокзал, возвращается в дом своих родителей и еще долго ждет неприятностей. Но ничего не происходит, и он успокаивается.
Об этом эпизоде рассказчик вспоминает через семь лет, когда случайно снова встречает Фредерику на курорте. Она все еще молода и красива, приехала на курорт со своим маленьким сыном и охотно кокетничает с молодым человеком, в которого когда-то была так сильно влюблена. Они катаются на лодке или совершают совместные прогулки, избегая говорить о прошлом. «Зачем говорить о прошлом, – думает рассказчик, – разве мы все еще те же самые люди, какими были тогда? Нам так хорошо, так легко; воспоминания порхают высоко над нами как яркие летние птицы. За эти семь лет она конечно же, как и я, пережила много другого – какое нам до этого дело? Сейчас мы люди сегодняшнего дня и нас влечет друг к другу (…). Может быть, пройдет немного времени, и она снова обо мне забудет. Но сегодня – хороший, счастливый день».[215]
Здесь снова все та же импрессионистическая философия гедонизма, сладкого мига абсолютной свободы, которая всегда оборачивается в рассказах и пьесах Шницлера пугающим чувством пустоты жизни. Стараясь до конца исчерпать эффект контраста между тем и другим, Шницлер нагнетает светлые ощущения, доводит настроение своего героя до ликующей эмфазы: «Пока мы скользили так на лодке по светлому озеру, овеянные свежестью чистого воздуха – над нами яркое небо, вокруг нас – сверкающая вода, – я представлял себе, будто мы – королевская чета на морском празднике, и все законы, которые раньше обусловливали и сковывали нашу жизнь, утратили теперь свою власть».[216]
Перелом настроения происходит на берегу. Влюбленные идут, – как и приятели в рассказе Чехова, – к церкви, белеющей на высоком холме над морем. Именно у церкви разговор касается, наконец, той первой встречи и первого поцелуя семь лет назад, и рассказчик вдруг понимает, что мужа Фредерики заметил тогда только он один. Фредерика ничего не видела, и до сих пор не знает, что все эти годы она жила со своим мужем под знаком его молчаливого прощения.
Для рассказчика это становится таким же толчком к развитию болезни «дереализации действительности», каким в рассказе Чехова является шок от неожиданного появления Дмитрия Петровича. Все эротическое обаяние, излучаемое влюбленной Фредерикой, мгновенно улетучивается. Слушая ласковые упреки Фредерики в том, что он исчез тогда так внезапно и бесследно, рассказчик чувствует, будто «внутри у него все застыло». Ему кажется, что слова, которые она произносит, доносятся до него «из далекой – далекой дали», он смотрит на нее так, как будто хочет спросить: «Кто ты и зачем ты здесь?», у него ощущение, что рядом с ним не женщина, а бесплотная тень, и ему становится страшно[217]. То, что рисовалось его воображению – праздничное королевство ничем не отягощенной свободы, в котором он – суверенный властелин, превращается в зловещее королевство теней, его королева – в пугающий призрак. Он вторично спасается бегством – на этот раз не из страха перед мужем Фредерики, а, так же как чеховский рассказчик, из страха перед исчезнувшей реальностью.
На следующее утро Фредерика ждет его на берегу, чтобы снова уплыть с ним в море, подарить ему королевство импрессионистической свободы. Но пока она ждет, он уже мчится в поезде, уносящем его все дальше от берега, и не жалеет о том, что оставил позади: «Теперь, когда я пишу эти строки, я уже далеко, и с каждой секундой уношусь все дальше; я пишу в купе поезда, который час тому назад вышел из Копенгагена. Уже девять. Она пришла на взморье и ждет меня. Стоит мне закрыть глаза, как предо мною возникает этот образ. Но не женщина бродит там в сумерках по берегу – там витает тень».[218]
О муже Фредерики – молчаливом мудреце, давшем название рассказа, – не говорится почти ничего. Если у Чехова внимание рассказчика поровну распределено между ним и Силиным, то у Шницлера фигура мудреца остается глубоко в тени. Но именно в его руках сосредоточена подлинная власть, именно он управляет чувствами других и событиями, которые эти чувства за собой влекут. Беззащитный мямля Силин с его многословными и неловкими жалобами, с одной стороны, и молчаливый мудрец, защищающий свою власть своим молчанием, с другой, – образы, на первый взгляд противоположные и контрастные. Между тем, мудрость мужа Фредерики – это лишь превращенный (в силу) страх Силина.
Когда Дмитрий Петрович говорит, что он человек простой и думает не о высоких гамлетовских материях, а о вещах обыденных, что именно «обыденщина» ему страшнее всего, это сравнение с Гамлетом следует понимать как ироническое: Силин мыслит именно по-гамлетовски, переходя от личного к общему, делая самоанализ средством обличения лжи современной жизни. Это особенно ясно в следующем отрывке: «Я не способен различать, что в моих поступках правда, и что ложь, и они тревожат меня. Я сознаю, что условия жизни и воспитание заключили меня в тесный круг лжи, что вся моя жизнь есть не что иное, как ежедневная забота о том, чтобы обманывать себя и людей, и не замечать этого, и мне страшно от мысли, что я до самой смерти не выберусь из этой лжи» (186).[219]
Здесь чеховский герой говорит не только о себе, а обо всей, и не только русской, современной жизни, в которую включены и персонажи Шницлера. Можно предположить, что он говорит то, о чем молчит муж Фредерики. Ничто не запрещает нам думать, что и «мудрец» утратил «кажущееся» понимание жизни, что и он не хочет принять, а потому и не в силах объяснить окружающую его действительность, где ложь сделалась едва ли не нормой: как женщина может быть замужем за одним, а любить другого, как мужчина может поддерживать иллюзию счастливой семейной жизни, зная, что жена его обманывает, как можно ходить в церковь не веруя, как можно жить в довольстве, зная, что есть нищие, и т. д.?
В модернистском сознании отрицание действительности ведет к отождествлению помешательства и мудрости; болезнь становится формой протеста, безумие – метафорой прорыва в истинную реальность