– Чего кричать-то? Смертной казни, по-моему, не ввели еще за пустяки.
От этих слов отца прорвало и ввергло в привычный многослойный монолог – его стихию, конек, смысл всей его жизни, может быть. Он говорил обычное, знакомое Юрию чуть ли не с пеленок, набившее в мозгу твердущую мозоль… Как много они с матерью потратили себя на него, их единственного ребенка; затем прошвырнулся по катастрофической обстановке в стране и в мире (всё, дескать, рушится, каждый вконец стал сам за себя; повсюду, куда ни глянь, теракты и теракты, да и у них здесь, за деревней, сегодня ночью опять стреляли!). Потом – о матери, хозяйстве, сыновьей совести; о себе, заваленном важнейшими делами, проблемами в Опорном пункте, о своем честном имени. И выдыхаясь, теряя скорость, о халдах, сбивающих с пути истинного безмозглых пацанят…
Он говорил эмоционально, потрясая кулаком, точно собираясь ударить Юрия. Но за этим виделась театральность, плод тщательных и долгих репетиций, и Юрий слушал, хоть и не перебивая, но равнодушно, да в общем практически не слушал.
Но тут отец сбавил громкость до предела, и слова пошли новые, иные… Да, это было нечто новое, что он желал бы, давно желал бы, да не мечтал услышать.
Что к августу – подумать только! – он, Юрий, может быть дома. Поскольку половина наказания, этих прибавленных трех лет, приходится на август. А он, его отец, как-никак, – теперь немаленькая шишка в такой солидной, хоть и общественной, структуре, как Опорный пункт цивилизации, и мог бы поднажать кой на кого…
– Но!.. – снова сорвался на крик. – Но при твоих выходках!.. Ну-ка высаживай эту шалаву свою и поехали. Повинишься… – Отец вскочил. – Пойду машину вызову. Скорее надо, чтоб мне засветло туда-сюда хоть обернуться…
Отца возила машина с синенькой мигалкой. Мигалка упрощала процесс передвижения, как конвоир, к тому же – придавала вес в любом деле. Тем более – в деле возвращения сына на место законной службы.
Но по темноте и с мигалкой, и без нее не очень-то поездишь. Ночами вдоль дорог водились силы некие – попадешь к ним, считай, сгинул. Может, найдет кто в кустах через полгода… Ценилось у этих сил буквально все. Деньги, конечно, машины, оружие, одежда, даже, поговаривали, и само человеческое мясо, которым якобы кормили пушных зверьков, да наверняка тогда уж и свиней. Свинья травой сыта не будет, а о дробленке и комбикорме повсеместно и давным-давно забыли.
Оружие имел, если пошманать, каждый. Даже у пацанят торчали из-за поясов тозовочные самострелы-пищали. Так времечко повелело. Зато денег почти что не было ни у кого. Все задолжали государству, и государство, в свою очередь, всем. В выпусках новостей то и дело показывали министров, жертвующих часть своих зарплат детдомам и домам инвалидов. А как выживало изо дня в день большинство, бог только, может, ведал, и то сомнительно. Потому как и богу, пожалуй, было уже не до мирян, их мирских делишек, их ненасытных желудков и вечно пустых кошельков.
Однако беда Юрия сейчас, как он ее воспринимал, была в другом. Что ему бог и люди, министры, да и государство это – весь этот дурдом? Ему сейчас, после четырех с половиной лет альтернативки, на бревне-скамейке возле родного дома и в двух шагах от своей Еленки-Ёлки, хотелось никуда и никогда больше не двигаться. А так бы, как сейчас… И, может, под возраст и благодаря долгой несвободе тянуло показать, всем показать, доказать, что он – это он, ни от кого не зависящий, на всех плюющий. Взять Ленку и увезти, спрятаться с ней далеко и надежно в теплую уютную берлогу.
Хм, но разум, этот непобедимый гипнотизер-обманщик, еще до того, как отец ушел в дом вызывать машину и одеться по-деловому, доказал, без единого довода убедил: надо вернуться туда, откуда утром сорвался, надо повиниться, прогнуться. И так пожить, потерпеть еще сколько-то, пока не освободили, не разрешили быть собой.
…Он еще успел на вечернюю воскресную спевку своих приятелей-альтернативщиков.
В бытовке казармы они, человек семь парней, вооружившись гитарами, тазами, ложками, галдели, балдели, выпускали пар. Орали первое, что приходило на язык под какофонию, считающуюся мелодией. Записывали на магнитофон и называли свои композиции «добровольно-принудительной альтернативой».
Когда-то я думал, что жизнь эта в кайф, Когда-то я думал, что я космонавт, Когда-то я думал – вокруг меня свет, Теперь убедился, какой это бред.
«Сынок! Сегодня Восьмое марта. Халда твоя чего удумала – пришла поздравлять! Дома, слава богу, был отец, и мы сказали всё ей, что о ней думаем. Пусть, сынок, знает. А то ведь вобьет дурь в голову, и захочешь после – не отвяжешься. И непривязанный будешь век визжать.
Ты уж там держись, веди себя не хуже, чем эти дни!
Никогда я особенно не верила, а теперь прямо сама себя не узнаю – молюсь. Ей-богу! Советуют поклоны бить, чтобы замолились, простились тяжкие грехи все наши. Вот теперь бью. За тебя, сынок! Только бы у тебя дела на путь направились. Чтобы все у тебя получилось так, как хочет этого и делает всё для того отец.
А халду эту ты лучше постарайся выкинуть из головы. Опять, говорят, видели ее с парнями какими-то! Ох, сынок, таких будет еще столько, что, как говорится, до города раком не переставить. А вернешься, может, отец дослужится, и в город переберемся. Он говорит, дело вполне способствует тому.
Туда ее, что ли, тащить с собой, а? Халду-то!..»
Перед тем как принесли письмо, Юрий занимался перепиской песни двадцатилетней давности, которую собирался спеть на вечерней репетиции-записи.
Сидел над листочком, грыз колпачок ручки, мычал:
– Зима, холода… счастья нету ни хрена…
И тут принесли конверт. Он прочитал. Действительно – ни счастья, ни хрена. Эти письма матери, необходимые вроде весточки, каждый раз доставали, прокалывали до мозга костей. И хотелось после них что-то такое творить, бежать куда-нибудь, рычать по крайней мере…
Не имея в голове никакого плана и никуда не собираясь, как был полураздетый, Юрий вышел в коридор.
– Эй! – гаркнул, заранее наполняясь злостью.
Из-за дальней двери, где располагались служебные помещения, выглянул дневальный. Недавно прибывший к ним, щупленький, среднеазиатско-кавказского вида паренек.
– Дежурный где?
– Ущёль куда-то.
– А ты кто? Чечен, бай или так просто, чурка?
– Я – просто.
Обижать такого… Юрию не глянулось. Они и без того всеми здесь были обижаемы. Да и не только здесь…
– Как сюда попал?
– Свои своих – как трогать? Стрелять нельзя.
– У-у…
– Это жэ надо совесть не иметь.
«Интере-есно, – усмехнулся Юрий, – чужих когда касается – нормально с совестью, лады. Своих только не можно». А вслух подколол:
– Своих-то еще бы лучше, чтоб неповадно было.
«Чурка» смолчал.
Юрий очень даже жалел сейчас (да и всегда жалел, по разным, правда, поводам), что сунул голову в это болото – в альтернативщину. Поддался натиску отца, мольбам матери. Там бы, на настоящей срочной службе, которая уже второй десяток лет существовала лишь на севере Кавказа (остальные части по стране сплошь состояли из контрактников и офицеров), там бы он наверняка стал героем, вернулся бы с головы до ног в крестах и звездах. Давным-давно вернулся. Или…
– Скажешь дежурному – пускай пыль вытрет в комнате. И смотри, чтоб сам вытер. Он! Ты меня понял?.. Шастает, сучара, где-то… Порядок хоть какой-то хоть в чем-то должен быть, нет?
– Да, да…
Вообще, формально Юрий, конечно, не имел права отдавать дежурному такие приказы, но, во-первых, был он взвинчен письмом, и, залупнись тот, с удовольствием довел бы дело до маханья кулаками, а во-вторых, все-таки какое-то, неписаное, право было – по сроку, пусть альтернативной, но службы…
День выходной, во всем похожий на тот, когда последний раз сорвался вдруг домой. Так же нечасто, зато пронзительно капало с крыш, так же давило сердце, словно что-то зажало его там, в груди, стальными тисками. И снова было так же безысходно и неприглядно всё… И капелью этой не смывало, а добавляло еще больше грязи, неуюта. Бесцветности.
В чайной, когда Юрий, вынув свернутый в гармошку, энзэшный доллар, попросил в коктейль забухать на полстакана сока полстакана водки, подавало воровато вздрогнул, глаза в тревоге и азарте забегали по сторонам.
– А что, наших нет? – спросил полушепотом.
Рубли, эта обесцененная-бесценная бумага, у Юрия кончились. Но, казалось, будь они, сейчас бы он все равно протянул именно доллар.
– Бери такое.
– Нам не позволено.
– Да ладно гнать – первый раз, что ль, замужем?
Подавало не понял или просто сделал вид, что не понял:
– Девочек не держим.
– Слушай! – встряхнул Юрий маленькой зелено-белой гармошкой.
– Исключительно – только для вас.
Потекла в стакан пахучая, до кисельной вязкости ледяная водка.
Блин, и в харю дать некому – такие покладистые все!.. Вот и сдача даже, несколько наших, с шеренгами нулей, купюр легли на стойку.
Юрий знал себя – с виду на амбала он не тянул, но на полуамбала, с претензиями к миру на собственную, какую-никакую, но исключительность – осанкой, лицом, вернее, выражением лица, умением держать себя в любой одежде по возможности достойно – он соответствовал. И уже это наполовину убавляло его шансы найти себе соперника для драчки.
Конечно, с большим удовольствием, чем это коктейльное пойло, он выпил бы сто граммов чистой водки, но чистую ее на территории их части ни за какие доллары не сыщешь, не выпросишь. Начальство следило строго и карало, если ловило, безжалостно. Абсурд: коктейлем надирайся хоть до бессознания, а чистой водки стопарёк – и продавцу и покупателю лишний год альтернативки. Может, только этим вот фактом абсурда и напоминала их часть настоящую армию.
На улице – лишь вышагнул за двери чайной – едва не повезло. Какой-то голоухий, долговязый хмырь, глаза навыкате – видать, с утра наупотреблялся коктейлей натощак и плыл сейчас за добавкой, – пнул мимоходом у крыльца мирную собачку. Юрий с готовностью, почти с радостью сжал кулаки, напрягся… Но собачка оказалась заслуживающим уважения двортерьером и тут же от обиды озверела. Хмырь, визжа, с собачкой на ноге, влетел в чайную… Юрий оказался третьим лишним. Уж как не повезет…