– И сколько я была мертва?
– На порядок дольше, чем ты была жива, – говорит голос-призрак. Поднос с хлебом, хумусом и оливками застывает в воздухе над ее кроватью, а в углу комнаты появляется шкаф. – Я могу начать объяснения прямо сейчас или подождать, пока ты закончишь есть. Что бы ты предпочла?
Эмбер снова оглядывается по сторонам, потом смотрит на белый экран в оконном проеме.
– Давай прямо сейчас. Вынесу как-нибудь, – говорит она с тихой горечью. – Я хочу как можно скорее понять свои ошибки.
– Мы можем сказать, что ты человек решительный, – говорит голос-призрак с ноткой гордости. – Это очень хорошо, Эмбер. Тебе понадобится вся твоя решимость, если уж ты собираешься выжить здесь…
В храме близ башни, возвышающейся над иссушенными равнинами, настало время покаяния, и мысли жреца, живущего в ней, полны сожаления. Сейчас Ашура, десятый день Мухуррама, согласно часам реального времени, все еще настроенным на темп другой эпохи: тысяча триста сороковая годовщина мученичества третьего имама, Саида аль-Шухады.
Жрец башни провел неопределенное время в молитве, как бы замкнувшись в вечном моменте медитации и декламации. Теперь, когда огромное красное солнце медленно опускается к горизонту бесконечной пустыни, его мысли устремляются в настоящее. Ашура – совершенно особенный день, День искупления общей вины и зла, совершенного через бездействие; но Садек по своей природе должен смотреть вперед, в будущее. Он знает, что это недостаток, характерный для его поколения.
Поколения шиитского духовенства, ответившего на неумеренность прошлого века отстранением улама, отказом от закона Хоменеи и его последователей, передачей власти народу и уходом в парадоксы современности. Особым интересом Садека, его страстью и вдохновением в теологии являлась программа переоценки эсхатологии и космологии. Тут же, в башне из белой обожженной солнцем глины, на бесконечной равнине, что существует лишь в воображаемых пространствах звездолета размером с банку из-под безалкогольного напитка, священник проводит свои процессорные циклы в созерцании одной из самых злобных проблем, когда-либо возникавших перед муджтахидом, – парадокса Ферми.
(Однажды Энрико Ферми обедал, а его коллеги обсуждали возможность заселения других миров высокоразвитыми цивилизациями. Если они где-то там есть, почему до сих пор не наведались в гости? – заметил итальянский физик.)
Садек заканчивает свои вечерние молитвы почти в полной тишине, затем встает, потягивается, как обычно, и покидает маленький уединенный дворик у подножия башни. Калитка – кованое железо, согретое солнечным светом, – слегка скрипит, когда он открывает ее. Взглянув на верхнюю петлю, он хмурится, желая, чтобы она была чистой и целой. Лежащая в основе среды физическая модель признает его контроль: тончайший красный ободок вокруг оси петли становится серебристо-свежим, скрипы прекращаются. Закрыв за собой ворота, Садек входит в башню.
Он взбирается тяжелой, ровной поступью по винтовой лестнице, извивающейся все выше и выше над ним. Узкие щелевидные окна тянутся вдоль внешней стены лестницы. Через каждое он зрит другой мир. Там, снаружи, наступила ночь – в месяц Рамадан; и в вышине – зеленое туманное небо, и слишком близко – горизонт. Садек тщательно избегает мыслей о последствиях этого многообразного пространства. Идя от молитвы, от чувства священного, он не хочет терять свою близость к вере. Он и так достаточно далеко от дома, тут есть о чем подумать. Он окружен странными и любопытными идеями, затерянными в разъедающей пустыне веры.
На верхней площадке лестницы Садек подходит к двери из старого дуба, окованной железом. Ей тут не место: это культурная и архитектурная аномалия. Ручка представляет собой петлю из черного металла. Садек смотрит на нее так, словно это голова аспида, готового ужалить. Тем не менее он протягивает руку и поворачивает ручку, переступая порог в сказочный дворец.
Все нереально, напоминает он себе. Не более реально, чем мираж, вызванный одним из джиннов «Тысячи и одной ночи». Тем не менее он не может удержаться от улыбки – сардонической улыбки самоуничижительного юмора, смягченного разочарованием.
Похитители Садека пленили его душу и заперли ее – его самого – в очень странной тюрьме, храме с башней, что поднимается до самого рая. И то, что находится в башне, – классическая литания средневековым вожделениям, просто-таки сущность, выделенная из литературы пятнадцати столетий: дворы с колоннами, прохладные бассейны, выложенные богатой мозаикой, комнаты и залы, набитые всеми вообразимыми предметами роскоши из пассивной материи, бессчетные пиршественные столы, терзающие его аппетит, и дюжины прекрасных не-женщин, жаждущих утолить любое его желание. Садек – просто мужчина, и желаний у него много, но он не смеет позволить себе поддаться искушению. Я не умер, рассуждает он, поэтому как я могу быть в раю? Следовательно, это должен быть ложный рай, искушение, посланное, чтобы сбить меня с пути истинного. Возможно. Если только я не умер, потому что Аллах, мир Ему, считает человеческую душу, отделенную от тела, мертвой. Но если это так, разве выгрузка не грех? В таком случае это не может быть рай, потому что я грешник. Кроме того, вся эта затея такая ребяческая!
Садек всегда был склонен к философским исследованиям, и его ви́дение загробной жизни более разумно, чем у большинства людей, включая идеи, столь же сомнительные в рамках ислама, как идеи Тейяра де Шардена для католической церкви двадцатого века. Если в его эсхатологии и есть какой-то ключевой признак ложного рая, то это семьдесят две безмозглые прекрасные гурии, ждущие своего часа. Из этого следует, что на самом деле он не может быть мертв.
Сам вопрос о реальности настолько неприятен, что Садек поступает так, как каждую ночь: беспечно шагает мимо бесценных произведений искусства, торопливо пробирается по дворам и коридорам, не обращая внимания на ниши, в которых голые супермодели лежат, широко расставив ноги, взбирается по лестнице – пока не оказывается в маленькой комнате без мебели с единственным высоким окном. Там он сидит на полу, скрестив ноги, медитируя, не в молитве, а в более сосредоточенном рассуждении. Каждую ложную ночь (ибо невозможно выяснить, как быстро проходит время вне данного кармана киберпространства) Садек сидит в думах, борясь с демоном Декарта в одиночестве своего собственного разума. И каждый вечер он задает себе один и тот же вопрос: могу ли я сказать, что это – самый настоящий ад? Ежели нет – как мне отсюда сбежать?
Голос-призрак говорит Эмбер, что она мертва уже почти треть миллиона лет. Она была восстановлена из хранилища – и снова умерла – множество раз за этот промежуток времени, но она не помнит об этом; она – ветвь от главной ветви, и другие ветви умерли в одиночестве.
Воскрешения сами по себе не внушают Эмбер чрезмерного беспокойства – она ведь рождена в эпоху пост-человеческой морали. Более того, кое-какие аспекты повествования о собственной участи кажутся ей до смешного неубедительными: с таким же успехом ей могли сказать, что ее накачали наркотиками и привезли сюда, не уточнив, самолетом, или поездом, или вовсе автомобилем.
Ее не смущают заверения голоса, что она далеко от Земли, а если точнее – примерно в восьмидесяти тысячах световых лет. Выгружаясь через роутер на орбите Хёндай +4904/-56, она понимала, что идет на риск, может попасть куда угодно, а то и вовсе в никуда. Ей кажутся сомнительными слова о том, что она все еще в световом конусе своей отправной точки. Из исходной передачи SETI однозначно следовало, что сигналы в сети роутеров – самовоспроизводящихся коммуникаторов на орбитах встречающихся в Галактике повсеместно коричневых карликов – передаются мгновенно. Она почему-то ожидала, что к этому времени окажется гораздо дальше от дома.
Несколько больше ее настораживают утверждения призрака о том, что человеческий фенотип вымер по меньшей мере дважды, что планета его происхождения неизвестна и что Эмбер – практически единственный человек, оставшийся в публичных архивах. В этот момент она, до поры дувшая на стакан в попытках охладить кофе, вступается:
– Что-то здесь не так! Вы же сами говорите – я умерла! – Здесь она позволяет себе подпустить в голос язвинки. – Помните? Я только что прибыла. Тысячу секунд назад по субъективному времени я находилась в узле управления звездолета и обсуждала, как мне и моим друзьям быть с роутером, у которого мы кружились по орбите. Мы согласились пройти через него в качестве торговой миссии. Ну и вот я пробуждаюсь здесь, в постели, в невесть каком веке, без своих дополнений и ключей к реальности – и даже не могу понять, симуляция это или нет. Вам придется объяснить, почему вам нужна моя старая версия, прежде чем я смогу разобраться в своей ситуации, и я могу сказать, что не собираюсь помогать вам, пока не узнаю, кто вы. И кстати, как насчет остальных? Где они сейчас? Я ведь была не одна, понимаете?
Призрак – уже не только голос – на секунду застывает на месте, и Эмбер чувствует водянистый прилив ужаса: неужели я зашла слишком далеко?
– Произошел несчастный случай, – торжественно объявляет он, трансформируясь из полупрозрачной копии собственного тела Эмбер в очертания человеческого скелета, всего в наростах остеосаркомы – очевидно смертельных. – Наш консенсус мнит, что вы лучше всего подходите для ликвидации последствий. Дело касается демилитаризованной зоны…
– Демилитаризованной? – Эмбер качает головой и прерывается на глоточек кофе. – И что ты имеешь в виду? Что это за место?
Призрак снова мерцает, принимая за аватарку абстрактный вращающийся гиперкуб.
– Пространство, занимаемое нами, является коллектором, примыкающим к той самой демилитаризованной зоне. А зона – пространство вне нашей основной реальности, и само по себе оно открыто для сущностей, свободно пересекающих наш брандмауэр, загружаясь в Сеть и выгружаясь наружу. Мы используем зону для выявления информационной цены мигрирующих субъектов, разумных валютных единиц и тому подобного. По прибытии мы заложили вас против будущих опционов на фьючерсы человеческих видов.