Ад — страница 10 из 43

Когда её губы были на его губах, она прошептала, как бы придав пронзительной нежности своей ласке:

«Совсем скоро он будет здесь».

В сколь малой степени они смешались друг с другом! Будто в самом деле общим для них является лишь их страх, и, как я понимаю, они его отчаянно разжигают… Но их огромное усилие объединиться хоть в чём-то скоро закончится.

Женщину, с наступлением смутного празднества, начинало охватывать чувство возвышенной значительности, и её лицо, которое улыбалось и сожалело о мраке, наполнялось выражением смирения и самостоятельности.

Больше не имеется слов; они выполнили своё дело возрождения… Теперь это объятия и плоть, теперь вырисовывается великая церемония молчания и пыла; вздохи, неловкие движения, шелесты тканей, похожие на человеческие шумы.

Она теперь стоит; она наполовину раздета; она стала белой… Она ли раздевается, он ли сбрасывает с неё одежду?… Видны её широкие бёдра, её живот, серебрящийся в комнате как луна в ночи… Большая чёрная полоса пересекает этот живот; рука мужчины. Он её держит, сжимает, притиснув к дивану. А его рот находится около губ её половой плоти, и они сближаются для чудовищно нежного поцелуя. Я вижу тёмное тело, стоящее на коленях перед бледным телом — и она бросает на него вожделенные взгляды…

Затем она шепчет радостным голосом:

«Возьми меня… Возьми меня ещё раз после стольких других раз. Моё тело принадлежит мне, и я тебе его даю. Нет? Оно не принадлежит мне. Именно поэтому я его тебе отдаю с такой радостью».

Теперь она была на коленях, распростёртая им… Я думаю, что она была обнажённой; я не различал чётко линии и формы. Но её голова была запрокинута назад в отражении окна, и мне видно это вечернее лицо, где блестят глаза, где рот блестит как и глаза, это лицо, усеянное звёздами любви!

Он, обнажённый мужчина в сумраке, притиснул её к себе, водрузив на себя. Даже среди их взаимного согласия, там произошла своего рода борьба; царило необычайное возбуждение, сокровенное и дикое, и, хотя я этого не видел, я узнал мгновение, когда его плоть вошла в плоть женщины.

Моя продолжительная неподвижность будто расплющивала мне мускулы поясницы и плечей, но я оставался распростёртым на стене, припав своими глазами к отверстию; я распял себя, чтобы насладиться убийственным и торжественным зрелищем. Я старался охватить это видение всем своим лицом, оно было объято всем моим телом. И казалось, что стена мне возвращала удары моего сердца.

… Два притиснутых друг к другу существа трепетали как два слившихся дерева. Свыше законов, свыше всего, даже искренности любовников, сладострастие неудержимо готовило свой шедевр сладости. И это было столь пылкое, столь неистовое движение, что я признал, что Бог не смог бы, по крайней мере, убить этих существ, прекратить то, что ими свершалось. Ничего не смогло бы этого сделать, что заставляло усомниться в могуществе и даже в существовании Бога.

Он поднимал голову над сплетением их тел, запрокидывал её назад, и было как раз достаточно света, чтобы я мог видеть это лицо, рот, открытый для прерывистого и напевного стона, в ожидании наслаждения.

Оно пришло, бьющее через край, неслыханное. Я почувствовал его приход как наступление развязки.

Я сосчитал до четырёх. В этот момент я не отрывал глаз от лица находящегося там мужчины, одна из ладоней которого как бы развевалась в воздухе, а чрево выплёскивало брызги. Он гримасничает, улыбается, багровеет, подобно божественному мученику, архангелу, который одновременно был извалян в грязи и улетал в небеса. Он издаёт короткие изумлённые крики, будто восхищённый чем-то великолепным и неожиданным, как если бы он не подозревал, что это будет столь прекрасно, удивлённый чудом радости, которую содержит его тело.

Они находятся в единении в этот момент. Возможно, она и не ощущает наслаждения, но можно сказать, видно, чувствуется, что она радуется своей утехе; и в этом заключается невыразимое женское чудо.

«Ты счастлив?…»

У меня было удивительное впечатление, что она обращалась именно ко мне… Я был почти прав. Поскольку я находился рядом с её неприкрытым ртом, она разговаривала именно со мной.

Возведя глаза к небу, ещё будучи связанным с ней плотью, он прошептал:

«Я клянусь, что это главное на свете!»

Затем, сразу после этого, так как она чувствовала, что приступ счастья закончен и живёт уже только в воспоминании, что восторг, установившийся на мгновение между ними, ускользнёт, и что её собственная иллюзия изгладится и покинет её, она сказала почти жалобно:

«Слава Богу за то небольшое удовольствие, которое имеем!»

Жалкий возглас, первый сигнал большого грехопадения, богохульная молитва, но, божественным путём, молитва!

Мужчина машинально повторял:

«Главное на свете!..»

… Плотское соединение ослабло. Мужчина насытился. Постепенно я увидел своими глазами, что сожаление, угрызение совести его изнуряло, его отталкивало от такого бремени как эта женщина, которая не понимала своим нутром эту отчуждённость: она была не такой как он, сразу освободившийся от удовольствия и лишённый его.

Но она чувствовала, что он не стремится заглядывать дальше этого и что он завершал свою мечту…

Она, несомненно, уже думала, что это закончится также и для неё и что возобновлённая участь не будет ценнее прежней.

И в этот момент, когда, при моём упорстве обозревателя, почти творца, мне казалось, что я наблюдаю на их лицах исчезновение отчаяния, в атмосфере, ещё полной слов: «Это главное на свете», он простонал:

«А! это пустяки, это пустяки!»

Они были чужими друг другу, но их сопровождала одна и та же мысль.

… Пока она ещё целиком покоилась на нём, я увидел, как он, выворачивая шею, обращает свои взоры к стенным часам, к двери, к уходу. Потом, так как рот его любовницы был около его рта, он осторожно отодвинул своё лицо (я единственный это видел), слабо поморщившись от неудобства, почти отвращения: его слегка касалось дыхание, искажённое всеми поцелуями, только что вложенными в этот рот как в гроб.

Только теперь она изрекает своим бедным ртом ответ на то, что он сказал перед обладанием ею:

«Нет, ты не будешь меня любить всегда. Ты бросишь меня. Но, несмотря на это, я ни о чём не жалею и не буду жалеть. Когда, после нашего «мы», я вернусь к сильной грусти, которая больше меня не оставит на этот раз, я скажу себе: «У меня был любовник!» и я выйду на миг из моего бедственного положения.»

Он больше не хочет, не может больше ничего отвечать. Он бормочет:

«Почему ты во мне сомневаешься?…»

Но они поворачивают свои глаза к окну. Им страшно, им холодно. Они смотрят туда, в выемку между двумя домами, где смутный остаток сумерек уходит вдаль как гордый корабль.

Мне кажется, что окно, рядом с ними, выходит на сцену. Они созерцают его, бледное, огромное, рассеивающее всё вокруг себя. И после тошнотворного плотского напряжения и поганой краткости наслаждения, они пребывают подавленными, как перед видением, перед незапятнанной синевой и некровоточащим светом. Затем их взоры обращаются друг к другу.

«Смотри, мы находимся здесь, — сказала она, — глядя друг на друга как две бедные собаки, которыми мы и являемся.»

Руки разжимаются, ласки прекращаются и терпят крах, плоть ослабляется. Они отдаляются друг от друга. Одним движением его отбросило в сторону от дивана.

Сидя на стуле, с грустным лицом, с открытыми ногами, в небрежно натянутых брюках, он медленно тяжело дышит, весь осквернённый мёртвым и расхолаживающим наслаждением.

Его рот полуоткрыт, его лицо искажается, глазные впадины и челюсть резко очерчены. Можно сказать, что за несколько мгновений он похудел и что он похож на вечного скелета. Любое мучительное и тяжёлое усилие ему не под силу. Кажется, что он кричит и остаётся немым среди праха этого вечера.

И оба вместе наконец похожи друг на друга в этих обстоятельствах, как своим убожеством, так и своим человеческим образом!

… Я их больше не вижу в темноте. Они в ней наконец утонули. Мне даже удивительно, что я до сих пор их видел. Нужно было, чтобы бурный пыл их тел и их душ направлял на эту пару своего рода свет.

*

Где же Бог, где же Бог? Почему он не вмешивается в ужасный и регулярный кризис? Почему он не мешает посредством чуда тому ужасающему чуду, с помощью которого то, чему поклоняются, внезапно или медленно становится невидимым? Почему он не предохраняет человека от безмятежного низведения в траур всех его мечтаний, а также от невзгод этого сладострастия, которое расцветает из его плоти и падает на него как плевок?

Меня особенно приводит в ужас непреодолимое отступление плоти, может быть потому, что я такой же мужчина, как вот этот, как другие, может быть потому, что существующее скотское и неистовое сильнее захватывает моё внимание в этот момент.

«Это главное! Это пустяки!» Эхо этих двух возгласов раздаётся в моих ушах. Эти два возгласа, которые были не выкрикнуты, но изречены совсем тихим голосом, едва различимым, кто назовёт их значимость и расстояние, которое их разделяет?

Кто это назовёт; в особенности кто это узнает? Нужно находиться, как я, над человечеством, нужно находиться одновременно среди существующих и отъединённым от них, чтобы видеть, как улыбка превращается в агонию, радость становится пресыщением, а объятие распадается. Ибо, когда живут обычной жизнью, этого не видят и ничего об этом не знают; слепо движутся от одной крайности к другой. Тот, кто издал эти два возгласа, слышимые мной: «главное! пустяки!», забыл первый из них, когда его завлёк второй.

Кто это назовёт! Мне хотелось бы, чтобы это было сказано, Не следовало бы словам, приличиям, вековому навыку таланта и гениальности останавливаться на пороге этих описаний, как будто это им было запрещено. Нужно говорить об этом в поэме, в шедевре, говорить об этом по существу, до самого низменного, когда это будет делаться только для того, чтобы показать созидающую силу наших надежд, наших чаяний, которые, в самый блистательный их момент, преображают мир, переворачивают действительность.