Ад — страница 14 из 43

Он, в свою очередь, готовится уходить. Дверь снова открывается. Это она возвращается?… Нет, это горничная. Она делает вид, что уходит.

«Я собиралась убраться, но я мешаю господину…

— Вы можете остаться.»

Она трогает предметы, закрывает ящики… Он поднял голову, он следит за ней краем глаза.

Он встал, он подходит, неловкий, будто зачарованный… Топтание на месте, вскрик, который глушится громким смешком; она выпускает из рук свою щётку и платье, которое держала… Он хватает её сзади, его обе ладони сжимают через корсаж груди девицы.

«Ах, да нет, довольно же, вы что!»

Он не отвечает, в лицо ему бросилась кровь, взгляд неподвижный, ослеплённый; он лишь едва издал невнятный возглас: беззвучное слово, где лишь чрево думает; между его возбуждёнными губами, слегка вздёрнутыми на зубах, пыхтение машины… Он вцепился в эту плоть, животом на этом крестце, подобно обезьяне, подобно льву.

Она смеётся, всем своим большим красным лицом; её наполовину растрёпанные волосы спадают ей на лоб, её налитые груди сдавливаются впившимися в них пальцами, которые её тискают.

Он пытается снять с неё юбку, приподнять её. Она сжимает ноги и прикладывает руки к бёдрам, чтобы удерживать платье. Это ей удаётся лишь наполовину. Видны её чулки, которые морщатся на её круглых и объёмистых ногах, конец рубашки, её поношенные туфли. Они топчутся на платье Любимой, которое девица выронила из рук и которое плавно опустилось на пол.

Затем она полагает, что это достаточно продолжалось!

«Ах! нет! хватит! Чёрт возьми, говорю же вам!»

…Он покончил с этим, отпустив её, и уходит, смеясь как проклятый от стыда и цинизма, почти пошатывающейся походкой, под воздействием огромного внутреннего порыва.

Он уходит среди женщин, проходящих мимо, в его глазах неотступно присутствует кошмар, поднимающий платья им на головы.

Пыл кипит в нём и хочет выйти. Если то, что неотступно преследует его, не вырвется из него, оно ударит ему в голову, подобно молоку матери. Он там, этот так называемый мэтр среди мужчин, который действует наощупь, вытянув руки вперёд для объятия, терзаемый обидой, которая оканчивается с его неопределённым шараханием к постели, при его полной уверенности в своих силах.

Но это не один лишь чрезмерный инстинкт, так как только что перед ним прохаживалась очаровательная женщина (и свет, игравший в её воздушных покровах, показывал и окружал сиянием всё её тело), а он не испытывал к ней влечения.

Возможно, она была отвергнута, возможно, какой-то договор был заключён между ними… Но я прекрасно видел, что даже его глаза не хотели этого: его глаза загорелись, как только появилась та девица, та отвратительная Венера с грязными волосами и грязными ногтями, а его глаза изголодались по ней.

Потому что он её не знает, потому что она не такая, как та, которую он знает. Иметь то, что тебе не принадлежит… Следовательно, каким бы странным это ни показалось, перед нами идея, значительная вековая идея, которая управляет инстинктом. Это идея о том, что присутствие незнакомой женщины так напрягает мужчину, что он становится диким, подстерегая её, с обострённым вниманием, бросая на неё как бы царапающие взгляды, движимый столь трагическим неистовством, как если бы ему было необходимо убить её, чтобы жить.

Я понимаю, я, которому дано обуздывать эти человеческие кризисы, — столь неистовые, что Бог, находящийся рядом, кажется бесполезным, — я понимаю, что многое из того, которое мы считаем существующим вне нас, находится в нас самих, и что секрет именно в этом. Будто спадают покровы, будто появляются упрощения, будто появляется простота!

*

Завтрак за общим столом сначала имел для меня магическую привлекательность: я испытующе рассматривал все физиономии, чтобы постараться выявить те два существа, которые занимались любовью ночью.

Но я напрасно всматривался в лица попарно, старался выявить степень схожести, ничего меня не направило к цели. Я их наблюдал лишь когда они были погружены в темноту ночи.

…Имеются пять девушек, или молодых женщин. Одна из них, по крайней мере, сохраняет заключённое в её теле живое и жгучее воспоминание. Но воля, более сильная, чем у меня, скрывает её лицо. Это мне не ведомо, и я удручён очевидной неизвестностью.

Они ушли одна за другой, мне неизвестно… ах: мои обе ладони судорожно цепляются одна за другую в бесконечной неопределенности и сжимают пустоту между их фалангами; моё лицо тут, определённое, перед всем возможным, всем неопределённым, перед всем.

*

Эта дама! Я узнал Любимую. Она разговаривает с хозяйкой, — около окна. Сначала я её не заметил, из-за сотрапезников, находившихся между нами.

Она ест виноград, достаточно деликатно, слегка наигранными жестами.

Я поворачиваюсь к ней. Её зовут госпожа Монжерон или Монжеро. Это сочетание мне кажется забавным. Почему её так зовут? По моему мнению, эта фамилия ей не идёт или она ненужная. Искусственный характер слов, знаков меня поражает.

Это конец завтрака. Почти все ушли. Кофейные чашки, маленькие испачканные чем-то липким рюмки для ликёра беспорядочно расставлены на столе, где блестит солнечный луч, заставляющий муарово переливаться скатерть, искриться стеклянную посуду. Кофейное пятно, обширное, сухое, благоухающее.

Я вмешиваюсь в разговор госпожи Лёмерсье с ней. Она смотрит на меня. Я еле узнаю её взгляд, который я видел целиком.

Приходит камердинер и тихо говорит несколько слов госпоже Лёмерсье. Та поднимается, извиняется и покидает комнату. Я нахожусь рядом с Любимой, только что подойдя к ней. В столовой находятся два или три человека, которые обсуждают, чем будут заниматься во второй половине дня.

Я не знаю, что же ей сказать, этой даме. Разговор между ней и мною замирает, стихает. Она должна предположить, что она меня не интересует, — эта женщина, сердце которой я вижу и участь которой я знаю так же хорошо, как Бог мог бы её знать.

Она протягивает руку к газете, которая валяется на столе, погружается на минуту в чтение, затем складывает лист, встаёт в свою очередь и уходит.

Испытывая отвращение к банальности жизни и к тому же будучи удручённым только что произошедшим, я, заспанный, облокачиваюсь на залитый солнцем стол, на исчезающий стол — делая усилие, чтобы не расслабить мои руки, не опустить подбородок и не закрыть глаза.

И в этой полной беспорядка столовой, уже незаметно осаждённой прислугой, спешащей убрать со стола и привести всё в порядок для вечернего застолья, я нахожусь почти один, не зная, очень счастлив ли я или очень несчастлив, не зная, что есть реальность и что есть сверхъестественное.

Затем, я это понимаю, медленно, тяжело… Я бросаю взгляды вокруг себя, я рассматриваю любую простую и спокойную вещь, потом я закрываю глаза и говорю себе, будто избранный, постепенно отдающий себе отчёт в своём откровении:

«Но вот же она, бесконечность; это так, я не могу больше в этом сомневаться.» Это утверждение настоятельно необходимо: нет странных вещей: сверхъестественное не существует, или, скорее, оно есть повсюду. Оно есть в реальности, в простоте, в безмятежности. Оно есть здесь, между этих стен, которые находятся в ожидании всей своей тяжестью. Реальное и сверхъестественное есть одно и то же.

Это не может являться большей тайной в жизни, чем иное пространство в небе.

Я, который подобен другим, я переполнен бесконечностью. Но насколько всё это представляется мне незначительным и беспорядочным! И я мечтаю о себе, о себе, который не может ни хорошо познать меня, ни избавиться от меня; о себе, существующем как тяжёлая тень между моим сердцем и солнцем.

VIII

Их окружало то же самое убранство, их затемняли те же сумерки, что и в первый раз, когда я их увидел вместе. Любимая и её любовник сидели недалеко от меня, бок о бок.

Они, вероятно, разговаривали уже некоторое время, когда я добрался до них.

Она была позади него, на канапе, скрытая сумраком вечера и темнеющей фигурой мужчины. Он, бледный и неопределённый, с ладонями на коленях, наклонился вперёд в пустоту.

Ночь ещё была облачённой в серую и шелковистую нежность вечера; скоро она обнажится. Она вскоре охватит их как болезнь, от которой не известно, можно ли будет излечиться. Казалось, что они это предчувствовали, что они старались защититься, что против этой тьмы им хотелось бы принять меры предосторожности на словах и в мыслях.

Они торопились беседовать на те или иные темы; бессильно, без интереса. Я услышал названия местностей и имена людей; они говорили о вокзале, о народном гулянье, о торговце цветами.

Вдруг она остановилась, мне показалось, что она помрачнела, и спрятала своё лицо в ладонях.

Он взял её за запястья, с унылой медлительностью, указывавшей, насколько он привык к этим срывам — и он сказал ей, не зная, что же сказать, бормоча, приближаясь к ней, насколько он это мог.

«Почему ты плачешь? скажи мне, почему ты плачешь.»

Она не ответила; затем она убрала свои руки от глаз и посмотрела на него:

«Почему? Если бы я знала! — сказала она. — Слёзы не являются словами.»

*

Я глянул, как она плачет, утопая в слезах. Ах! это так важно — находиться в присутствии кого-либо благоразумного, кто плачет! Создание слишком слабое и слишком изнеможённое, которое плачет, производит то же впечатление, что и всемогущий Бог, которого умоляют; ибо в своей слабости и своём поражении оно превосходит человеческие силы.

Своего рода суеверное восхищение охватило меня перед этим женским лицом, омытым неиссякаемым источником, этим лицом, одновременно искренним и правдивым.

*

Она перестала плакать. Подняла голову. Хотя он не спрашивал на этот раз, она сказала:

«Я плачу от одиночества.»

«Невозможно выйти из себя; невозможно даже ни в чём сознаться; это от одиночества. И потом, всё проходит, всё меняется, всё убегает, и с момента, когда всё убегает, наступает одиночество. Имеются такие часы, когда я вижу это лучше, чем в другое время. И тогда что же может помешать мне плакать?»