Ад — страница 17 из 43

Я была там… в катафалке — или, скорее, это была не я. Она была там… И все, в этот момент, любили меня с ужасом; и все думали обо мне, думали о моём теле; смерть женщины имеет нечто бесстыдное, так как речь идёт о ней всей.

«И ты, ты тоже был там, твоя бедная небольшая съёжившаяся от горя и немой силы фигура — и наша огромная любовь была лишь тобой и моим образом, и ты совсем не имел права говорить обо мне… В конце ты ушёл, как если бы ты меня никогда не любил.

«И, возвращаясь, замёрзшая, я сказала себе, что этот кошмар был самый реальный из реальностей, что это была простая вещь, в высшей степени истинная, и что все деяния, происходившие, когда я жила полной жизнью, были побочным миражом.»

Она приглушённо вскрикнула, что заставило её всю долго содрогаться.

«В каком отчаянии я добрела до дома! Снаружи моя печаль всё омрачила, хотя солнце сняло. Опустошение всей природы, производимое вокруг себя, мир скорби, привносимый в этот мир! Нет продолжительной хорошей погоды, когда начинается наша грусть.

«Мне кажется, что злой гений истины, которую никогда не видят, всё сделал удручённым, обречённым.

«Дом представился мне таким, каким он есть на самом деле, по сути: пустынный, сквозящий, белеющий…»

*

И вдруг она вспоминает одну вещь, которую он ей сказал; она вспоминает её со своего рода невероятной находчивостью, с восхитительной ловкостью, чтобы заранее заставить его замолчать и мучить себя ещё больше.

«Ах! кстати, послушай… Ты помнишь… Однажды вечером, при свете лампы. Я листала книгу; ты смотрел на меня. Ты подошёл ко мне, опустился на колени. Ты обнял меня за талию, положил голову мне на колени, и заплакал. Я ещё слышу твой голос: «Я думаю, — говорил ты — что этого момента больше не будет. Я думаю, что ты скоро изменишься, умрёшь, что ты уйдёшь, — и что однако теперь ты здесь!.. Я думаю, с огромной убеждённостью в истине, насколько ценны эти моменты, насколько ценна ты, которой таковой, как ты есть, никогда больше не будет, и я умоляю о невыразимо обожаемом мною твоём присутствии с этого самого момента.» Ты посмотрел на мою ладонь, ты нашёл её маленькой и белой, и сказал, что это было необыкновенное сокровище, которое исчезало. Затем ты повторил: «Я тебя обожаю» таким трепещущим голосом, истиннее и прекраснее которого я никогда ничего не слышала, ибо ты был прав, подобно какому-то божеству.

«И ещё кое-что: однажды вечером, когда мы долгое время оставались вместе, и когда ничто не могло рассеять твои мрачные опасения, ты спрятал лицо в твоих ладонях и сказал мне эти ужасные слова, которые меня пронзили и которые остались в ране: «Ты меняешься; ты изменилась; я не осмеливаюсь на тебя смотреть, из страха тебя не «увидеть!».

«Знаешь, именно в этот вечер ты мне сказал о срезанных цветах: трупах цветов, как ты говорил, и ты их сравнивал с мертвыми птичками. Да, это был вечер того великого проклятия, которое я никогда не забуду, и которое ты разом выкрикнул, как будто ты очень сожалел по поводу срезанных цветов.

«Как ты был прав, когда чувствовал себя побеждённым временем, смирился, говорил, что мы были ничем, потому что всё проходит и все достигается».

*

Сумерки наполняли комнату и гнули как сильный ветер эту бедную группу, занятую рассмотрением причин страдания, раскапыванием бедствий, чтобы узнать, из чего они состояли.

«Пространство, которое всегда, всегда между нами; время, время, которое закреплено в нас как болезнь… Время более жестоко, чем пространство. Пространство имеет нечто мертвое, время имеет нечто убивающее. Видишь ли, все виды тишины, все могилы имеют во времени их могилу… Две столь невидимые и столь реальные вещи, которые сходятся на нас в определённом месте, где мы существуем! Мы распяты; не так, как господь Бог, который был распят телесно на кресте; но (она сжимала свои руки против своего тела, она съёживалась, она была совсем маленькая), мы распяты на времени и пространстве.»

И она мне показалась в самом деле распятой в двух направлениях своей молитвы и носящей на сердце кровоточащие стигматы великой муки — жить.

Она расцвела изо всех своих сил. Она была похожа на всех тех, кого я видел на том месте, где была она, и которые также хотели вырваться из небытия и жить больше, но именно её желание было полным спасением. Её смиренное гениальное сердце переходило в своём излиянии от полной смерти к полной жизни. Её глаза были направлены в сторону белеющего окна, и это была самая огромная возможная просьба, самое огромное из человеческих желаний, трепетавшее в этой манере вознесения её лица к небу.

«О! останови, останови проходящее время! Ты есть лишь бедняга, лишь немного существования и размышления, затерянных в глубине комнаты, и я тебе приказываю остановить время, и я тебе приказываю помешать смерти!»

Её голос затих, как если бы она не могла больше ничего сказать, полностью израсходовав, использовав вею свою мольбу; и она погрузилась в горестную тишину.

«Увы!» — сказал ей мужчина…

Он посмотрел на слёзы в её глазах, на её молчащий рот… Затем он опустил голову. Возможно, он предавался крайнему унынию; возможно, в нём пробуждалась значительная внутренняя жизнь.

Когда он поднял голову, у меня появилось смутное предчувствие, что он мог бы знать, как именно ответить, но что он ещё не знал, как это сказать — будто любое слово, видимо, становилось слишком незначительным.

«Вот что мы есть!» — повторила она, подняв голову, внимательно посмотрев на него, ожидая невозможного противоречия, — как ребёнок спрашивает звезду.

Он пробормотал:

«Кто знает, что мы есть…»

*

Сделав жест бесконечной усталости, который имитировал неосознанным величием удар косы смерти, она его перебила невыразительным голосом, с пустыми глазами:

«Я знаю, что ты сейчас скажешь. Ты мне скажешь о красоте страдания. Ах! я знаю твои прекрасные идеи. Мне они нравятся, мой любимый, твои прекрасные теории; но я в них не верю. Я бы поверила в них, если бы они меня утешали и устраняли смерть.»

С явным усилием, он, будучи также не совсем уверенным, пытался найти способ убеждения:

«Они бы её, возможно, устранили, если бы ты в это верила… — пробормотал он.

— Нет, они её не устраняют, это неправда. Ты это напрасно говоришь, один из нас умрёт раньше другого, и другой умрёт. Что ты ответишь на это, скажи, что ты ответишь? О! ответь мне! Не отвечай косвенно, но ответь именно на это. О! смути меня, измени меня ответом, который относится ко мне, лично, к такой, какая я есть здесь.»

Она повернулась к нему, он взял своими двумя ладонями одну из её ладоней. Она вся вопрошала его, с неумолимым терпением, потом она соскользнула на колени перед ним, подобно безжизненному телу, распростёрлась на полу, как потерпевшая крушение под спудом безнадёжности и полностью спустившаяся с небес, и стала умолять его:

«О! ответь мне! Я буду так счастлива, когда представлю, что та это можешь!»

Она протягивала руку, показывала пальцем навязчивое видение: горестная истина, формулу которой она нашла, самое обширное название зла: пространство, которое нас скрывает, время, которое нас терзает.

В этой комнате, превращенной сумерками в комнату с низким потолком и узкую, где скудное небо представляет пространство, где часы монотонно подтверждают и подтверждают время, он повторил, наклонившись над ней как над краем вопрошающей бездны.

«Известно ли, что мы такое? Все, что мы говорим, все, что мы думаем, всё, во что мы верим, является малоубедительным. Не известно ничего; нет ничего прочного.

— Напротив, — воскликнула она, — ты ошибаешься; увы, есть! есть совершенные, абсолютные, наша скорбь и наша нужда. Налицо имеется наша убогость: она видна и она осязаема. Пусть отрицается всё остальное, но кто смог бы отрицать нашу посредственность?

— Ты права, — сказал он, — это единственная абсолютная вещь, которая существует.»

Это была правда, что именно она существовала, это была правда, что её видели, что её осязали, судя по их широко открытым лицам.

*

Он повторил:

«Мы единственная абсолютная вещь, которая существует.»

Он хватался за это. Он почувствовал опору среди проносящегося времени. «Мы…» — говорил он, который нашёл клич против Смерти, он его повторял. Он его испробовал: «Мы… Мы…»

В сумерках, теперь без очертания комнаты, я рассмотрел мужчину, с женщиной у его ног, подобно грозовой туче и подобно пьедесталу… Его лоб, его руки, его глаза, весь он как мыслящее светило, возникали наподобие созвездия.

И это было величественно — видеть его начинающим сопротивляться.

«Мы есть те, кто длительно проживает.

— Те, кто длительно проживает! Мы, наоборот, есть то, что длится недолго.

— Мы есть те, кто видит длящееся недолго. Мы есть те, кто длительно проживает.»

Она пожала плечами, с видом протеста, разногласия. Её голос был почти злобным.

«Да… нет… Возможно, если хочешь… В конце концов, не всё ли мне равно? Это не утешает.

— Кто знает, не нуждаемся ли мы в грусти и во мраке, чтобы творить радость и свет.

— Свет мог бы существовать без мрака.

— Нет», — сказал он тихо.

Она повторно ответила:

«Это не утешает.»

*

Затем он вспоминает, что он уже думал о всех этих вещах…

«Послушай, — произнёс он трепещущим и немного торжественным голосом, как признание. — Однажды я представил себе два существа, которые находятся в конце их жизни и вспоминают всё, что они претерпели.

— Поэма! — заметила она, обескураженная.

— Да, — сказал он, — одна из тех, которые могли бы быть столь прекрасными!»

Странная вещь, но он, казалось, постепенно оживлялся; представлялось, что он впервые был искренним, в то время как он отказывался от трепещущего примера их судьбы, чтобы сделать своей целью вымысел своего воображения. Говоря об этой поэме, он вздрогнул. Чувствовалось, что он становился воистину самим собой и что он был предан вере. Она подняла голову, чтобы его слушать, терзаемая его стойкой потребностью в слове, хотя у неё не было доверия.