Однако, с мягким кокетством, простым и величественным, она спустила бретельки своей рубашки по тёплому мрамору своих плечей — и она оказалась обнажённой перед ним,
*
Я никогда не видел женщины, столь лучезарно прекрасной. Я никогда не мечтал о подобном. Её лицо в первый же день меня поразило своей правильностью и своим сиянием, и, будучи очень рослой, — более рослой, чем я, — она мне казалась одновременно пышной и изящной, но я не смог бы поверить в такое совершенство пышности форм.
Словно та же Ева с замечательных религиозных фресок, с её сверхчеловеческими пропорциями. Крайне рослая, нежная и гибкая, она имела обильное тело, от неё исходил свет естественности, её движения были размеренными и властными. Широкие плечи, тяжёлые прямостоящие груди, маленькие ступни и, расширяющиеся к краям ноги, икры, круглые как две груди.
Она инстинктивно приняла высшую позу Венеры Медичи: полусогнутая рука перед грудями, другая вытянута с распростёртой ладонью перед её животом. Затем, вдохновлённая дарением, она подняла обе руки к своим волосам.
Всё, что скрывало её платье, она предоставляла его взглядам. Всю эту чистоту, которую до сих пор лишь она одна видела, она отдавала в жертву этому мужскому вниманию, которое скоро умрёт, но которое жило.
Всё: свой гладкий живот девственницы, в изобилии покрытый внизу золотым пушком; свою тонкую и шелковистую кожу, такого чистого и такого светлого цвета, что местами она имела серебряные отблески, и сквозь которую на груди и в паху слегка просвечивали вены, наложенные на телесный цвет как подрагивающая лазурь; сгиб, который делал её стан при наклоне в сторону, и который, вместе с лёгким живым колье её шеи, составлял отдельную линию, находившуюся на её теле, и её бёдра, широкие как целый мир, и ясный и смущённый взгляд, который она имела, будучи обнажённой.
Она говорила: она сказала как бы погружённым в сновидение голосом, заходя ещё гораздо дальше в этом высшем даре:
«Никто, — и она сделала ударение на этом слове с настойчивостью, как бы именовавшей кого-то — никто, поймите меня правильно, что бы ни случилось, не узнает никогда, что я сделала этим вечером.»
После того, как она подарила навечно секрет обожателю, сражённому подле неё наподобие жертвы, она сама опустилась на колени перед ним. Её светлые и блестящие колени ударились о вульгарный ковёр, и приближенная таким образом, поистине обнажённая первый раз в своей жизни, покрасневшая до плечей, цветущая и украшенная своим целомудрием, она пробормотала неразборчивые слова благодарности, как будто она ясно чувствовала, что совершавшееся ею было сверх её долга и прекраснее, и что она сама была восхищена этим.
*
А когда она оделась и померкла навсегда, и они расстались, не решившись что-либо сказать друг другу, я был выведен из равновесия большим сомнением. Была ли она права, была ли она неправа? Я увидел, как мужчина плакал, и я слышал, как он вполголоса прошептал: «Теперь я больше не сумею умереть!»
XII
Теперь мужчина только лежит. Вокруг него передвигаются с осторожностью. Он делает едва уловимые жесты, произносит редкие слова, просит пить, улыбается, молчит под наплывом мыслей.
Этим утром он принял вид передающего наследство, сложил вместе руки.
Его окружили, на него смотрят.
«Вы хотите священника?
— Да… нет…» — говорит он.
Присутствующие вышли; и несколько мгновений спустя, как будто он ждал за дверью, человек в тёмной одежде оказался тут. Они были одни.
Умирающий повернул лицо к вновь пришедшему.
«Я скоро умру, — сказал он ему.
— Вы какой религии?» — спросил священник.
*
«Религии моей страны, православной.
— Прежде всего следует отречься от ереси. Истинной является лишь католическая римская религия.»
Он продолжил:
«Исповедуйтесь… Я вам отпущу грехи и вас окрещу.»
Мужчина не ответил. Священник повторил:
«Исповедуйтесь. Расскажите мне, что плохое вы совершили — кроме того, о ваших ошибках. Вы раскаетесь и всё вам будет прощено.
— Плохое?
— Вспомните… Нужна ли моя помощь?»
Он указал головой на дверь.
«Кто эта особа, которая там?
— Я женат на ней» — сказал мужчина, поколебавшись.
Это не ускользнуло от лица, склонившегося над ним, напрягая слух. Священник почуял что-то:
«Давно ли?
— Уже два дня.
— О! уже два дня! А до этого вы грешили с ней?
— Нет, — сказал мужчина.
— А!.. предположим, что вы не лжёте. И почему вы не согрешили? Это не естественно. Ибо, наконец, — настоял он — вы же мужчина…»
И, поскольку больной волновался, растерялся:
«Не удивляйтесь, мой сын, если мои вопросы прямые и откровенные до такой степени, что заставляют вас протестовать. Я вас допрашиваю со всем прямодушием, и под прикрытием высочайшего прямодушия моего ведомства. Отвечайте мне столь же откровенно — и вы поладите с Богом, — добавил он не без добродушия.
— Это девушка, — сказал старик. — Она помолвлена. Я дал ей приют, когда она была совсем ребёнком. Она разделила тяготы моей жизни в путешествиях, ухаживала за мной. Я женился на ней перед смертью, потому что я богат, а она бедна.
— Только для этого? И ничего другого, ничего?»
Он пристально и внимательно смотрел на лицо напротив, как допросчик, с требовательным взглядом. Затем он сказал «а?», улыбаясь своим раскрытым ртом и поощряюще подмигнув глазом, почти как сообщник.
«Я её люблю, — сказал мужчина.
— Наконец вы сознаётесь!» — воскликнул священник.
*
Он продолжил, глядя прямо в глаза умирающего, задевая его дуновением при произнесении им слов:
«Итак, вы возжелали эту женщину, плоть этой женщины, и мысленно совершали, на протяжении длительного времени, ведь так, — да, на протяжении длительного времени грех?…
«Скажите мне, во время ваших совместных путешествий, как вы устраивались в гостиницах с комнатами, постелями?
«Вы говорите, она ухаживала за вами. Что ей приходилось делать для этого?»
Эти несколько вопросов, которыми святой человек пытался проникнуть в горести того, кто угасал тут, отталкивали его от священника как оскорбления. Их лица теперь внимательно рассматривали друг друга, будучи настороже, и я видел, как возрастало недоразумение, в котором увязал каждый из них.
Умирающий замкнулся, стал резким и недоверчивым перед этим иностранцем с заурядным лицом, в устах которого слова Бога и истины приобретали поразительную манеру комика, и который хотел, чтобы ему открыли своё сердце.
Однако он сделал усилие:
«Если я согрешил мысленно, говоря вашими словами, — сказал он, — это доказывает, что я не грешил, и зачем мне раскаиваться в том, что было просто-напросто страданием?
— О, не нужно теорий. Мы не для этого находимся здесь. Я же вам говорю, вы поймите, что ошибка, совершённая мысленно, совершена намеренно, и что, следовательно, это действительная ошибка, и что необходимо исповедаться и искупить её. Расскажите мне, при каких условиях желание вас подтолкнуло к преступной мысли; и скажите мне, сколько раз это произошло. Опишите мне подробности.
— Но я устоял, — простонал несчастный, — это всё, что я могу сказать.
— Этого не достаточно. Грязь — вы теперь убеждены, я считаю правильным этот термин, — грязь должна быть смыта истиной.
Ладно, — сказал умирающий, побеждённый. — Я признаю, что я совершил этот грех, и я в нём раскаиваюсь.
— Не в этом заключается исповедь и это не есть моё дело, — возразил священник. — При каких обстоятельствах, точно, вы поддались, в отношении этой особы, внушениям духа зла?»
Мужчину потряс приступ возмущения. Он наполовину поднялся, облокотился, устремив взгляд на иностранца, который на него также смотрел, они глядели друг другу в глаза.
«Почему я имею в себе дух зла?» — спросил он.
*
«Все люди имеют его в себе.
Тогда именно Бог дал им его, потому что как раз Бог их создал.
— А! вы же спорщик! Будь по-вашему. Я отвечу. Человек имеет одновременно дух добра и дух зла, то есть, возможность делать одно или другое. Если он поддаётся злу, он проклят; если он его побеждает, он вознаграждается. Чтобы быть спасённым, ему следует это заслужить, борясь изо всех своих сил.
— Каких сил?
— Добродетель, вера.
А если у него нет достаточно добродетели и веры, разве он виноват?
— Да, ибо тогда, значит, у него в душе слишком много греховного и заблуждения.»
Собеседник повторил:
«Кто же именно вложил в его душу свою дозу добродетели и свою дозу греховного?
— Бог дал ему добродетель, он также дал ему возможность совершать зло; но он в то же время дал ему свободную волю, позволяющую ему выбирать по своему усмотрению добро или зло.
— Но если у него больше плохих инстинктов, чем хороших, и если они сильнее, то как же для него будет возможно обратиться в сторону добра?
— Посредством свободной воли, — сказал священник.
— Ведь это лишь хороший инстинкт — свободная воля, а если…
— Человек стал бы хорошим, если бы так хотел этого. К тому же, мы никогда не перестанем обсуждать бесспорное. Всё, что можно сказать, заключается в том, что всё бы пошло иначе, если бы Люцифер не был проклят и если бы первый человек не согрешил.
— Несправедливо, — сказал больной, воодушевлённый этой борьбой, и которому, вероятно, вскоре вновь будет тяжко от приступа болезни, — что мы делим на части наказание Люцифера и Адама.
«Но особенно чудовищно, что они были прокляты и наказаны. Если они не устояли, так это потому, что Бог, который извлёк их из небытия, понимаете, из небытия? то есть, который дал им всё, что было в них, им дал больше порока, чем добродетели. Он их наказал за то, что они пали там, где он их бросил!»
Мужчина, продолжавший облокачиваться и державшийся за подбородок рукой — худой и чёрной, посмотрел широко раскрытыми глазами на своего собеседника и выслушал его как сфинкс. Священник повторил, как будто он не понимал ничего другого: «Они могли бы быть непорочными, если бы захотели; именно это есть свободная воля.»