Ад — страница 38 из 43

Они настолько сближены, как это возможно осуществить: они держатся друг за друга обеими руками, ртом и животом, прижимаясь друг к другу своими лицами, которых больше не видно, взаимно ослепляясь из-за слишком близко придвинутых друг к другу глаз, затем, выворачивая свои шеи, они отводят свои глаза в тот момент, когда они в наибольшей степени пользуются друг другом.

Они, неожиданно, счастливы в одно и то же время, задерживаясь на самых длительных аккордах экстаза. Рот женщины мокрый по всей окружности, и он сверкает, будто поцелуи из него стекали и испускали лучи.

«Ах! я тебя люблю, я тебя люблю!» восклицает нараспев она, воркует она, хрипло кричит она. Затем она издаёт неразборчивые звуки и нечто вроде взрыва смеха. Она говорит: «Милый, милый, мой миленький!» Она лепечет срывающимся голосом, будто плача: «Твоя плоть, твоя плоть!» и ряд фраз, столь бессвязных, что я даже не осмеливаюсь их припомнить.

*

А после, как и другие, как всегда, как они сами будут часто это делать в неизвестном будущем, они тяжело встают с постели и говорят: «Что же мы наделали!» Они не ведают, что же они сделали. Их глаза наполовину закрываются — обращаются к ним самим, словно они ещё владели собой. Пот течёт как слёзы и оставляет свой след.

Я не узнаю её. Она больше не похожа на себя. Её лицо увядшее и опустошённое. Они больше не знают, как вновь заговорить о любви; однако они одновременно посмотрели друг на друга, полные гордости и услужливого повиновения, поскольку они вдвоём. Больше тревоги у женщины, чем у мужчины, несмотря на их равенство: она окончательно заклеймлена, и то, что она сделала, более значительно, чем то, что сделал он. Она сжимает и держит гостя своей плоти, между тем как их окружает осевший пар от их дыхания и пыла.

*

Любовь! На этот раз не имелось стимулирующей двусмысленности для того, чтобы побудить эти два существа вступить в интимную связь друг с другом. Не было скрытого предлога, ночи, преступного ухищрения. Были только два молодых прекрасных тела словно два великолепных бледных животных, которые соединились друг с другом, испуская непринуждённые крики и совершая беспрерывные движения.

Если же они преступили через воспоминания и целомудрие, то это из-за самой силы их любви, и их пылом всё было очищено, как костром. Они были неповинны в преступлении и в безобразии. У них как раз нет сожаления, угрызений совести; они продолжают торжествовать. Они не ведают, что они сделали; им кажется, что они соединились.

*

Они сидят на краю постели. Вопреки своей воле, я с тревогой опять обращаю внутрь свою шею, чтобы видеть их столь близкими от меня и столь ужасными. Я боюсь огромного и всемогущего существа, которое меня бы раздавило, если бы оно знало, что мы находимся лицом к лицу.

Он говорит ей, всецело поглощённый совершённым актом, показывая, через свою приоткрытую одежду, свою мощную мраморную грудь, и держа в своей тёмной руке нежную руку, ослабевшую, вялую:

«Теперь ты принадлежишь мне навсегда. Ты заставила меня испытать божественный экстаз. Ты моё сердце, и я твоё сердце. Ты моя вечная супруга.»

Она говорит: «Ты есть всё.»

И они ещё раз прижимаются друг к другу, перегруженные возрастающим и требовательным обожанием.

Словно они не ведали, что они делали, они не знают, что говорят, с их взаимно увлажняемыми ртами, с их пристальными и восхищёнными взглядами, необходимыми им лишь для взаимных поцелуев, с их лицами, полными любовных слов.

Они отправляются в жизнь как легендарная пара, вдохновлённые и румяные: рыцарь, у которого тёмен лишь чёрный мрамор его волос и который водружает на свой лоб железные крылья или звериную гриву, и некая жрица, дочь языческих богов, ангел по натуре.

Они будут блистать на солнце; им не будет видно ничего вокруг себя, и они выдержат лишь борьбу их двух тел, в великолепном гневе их чувства, или подстерегающую их борьбу с ревностью, ибо двое любовников в большей степени являются двумя врагами, чем двумя друзьями. У них не будет иных страданий, кроме острого напряжения их желания, когда вечер сожмёт пыл их тел такой же сильной прохладой, которая бывает свойственна постели.

Мне кажется, что, сквозь видимость декораций и эпохи, я глазами слежу за ними сквозь жизнь, которая для них есть лишь равнины, горы или леса; я смотрю на них, словно завуалированных светом, временно охраняемых от ужасной магии воспоминания и размышления, защищённых от значимости видимости и бесконечных западней для большого сердца, которые они порождают, несмотря ни на что.

И эти предвестия их участи читаются мною с того первого объятия, все детали которого почтило моё возвышенное созерцание, которое я увидел в его величии и в его ничтожестве, и которое я добросовестно представил именно таким.

*

В глубине серой комнаты видны очертания женской фигуры. Другая женщина? Мне кажется, что это всё та же самая женщина…

В полутени видно, что она раздетая, белая, бледная. Согнув спину, наклонив голову, она кровоточит… Сосредоточившись на своей слабости и вся опечаленная, она смотрит на себя, кровоточащую, словно склонившаяся декоративная ваза. У меня никогда не возникало на этот счёт впечатления отъявленного убожества человеческих существ. Это не заболевание, это рана, жертвоприношение. Это вовсе не недомогание, а её сущность. Она ею обагрена подобно императрице в пурпурной мантии.

…Впервые с тех пор, как я здесь, почтительное побуждение заставляет меня отвести глаза.

Тёмное господство верующего имеет своё вознаграждение; восхищаемся всем, во что стараемся вникнуть. Для каждого из нас наша мать есть лишь более понятная женщина.

*

Я больше не смотрю. Я сажусь и облокачиваюсь. Я думаю о себе. На чём же я теперь остановился? Я совсем один. Моё положение безнадёжно. Скоро у меня больше не будет денег. Что же я стану делать в жизни? Не знаю. Буду искать; необходимо, чтобы я нашёл.

И спокойно, неторопливо, я надеюсь.

Не нужно больше грусти, не нужно больше тоски и волнения… Долой, долой все эти столь значительные и ужасные вещи, созерцание которых страшно выдерживать; если бы остаток моей жизни проходил в тиши, в безмятежности!

Пусть у меня где-то будет благонравное, занятое работой существование, — и пусть я буду регулярно зарабатывать.

И ты, ты будешь там, моя сестра, мой ребёнок, моя жена.

Ты будешь бедной, чтобы больше походить на всех женщин. Для того, чтобы мы могли существовать, я стану работать весь день и тем самым буду твоим слугой. Ты станешь с любовью работать для нас в этой комнате, где, во время моего отсутствия, рядом с тобой будет находиться твоя простая швейная машинка… Ты будешь поддерживать такой хороший порядок, не упуская ничего, у тебя будет долгое, как жизнь, терпение и тяжкое, как мир, материнство.

Я вернусь, я открою дверь во тьму. Я услышу, как ты идёшь из соседней комнаты, откуда ты принесёшь лампу: слабый свет возвестит о тебе. Ты заинтересуешь меня твоим признанием, безмятежным и сделанным лишь с целью подарить мне твои слова и твою жизнь, заключающимся в том, что ты должна была сделать в то время, пока я не был там. Ты мне расскажешь твои воспоминания детства. Я их совершенно не пойму, ибо ты невольно сможешь сообщить мне о них лишь незначительные детали; я их не узнаю, я не смогу их узнать, но я полюблю этот нежный чужой язык, на котором ты будешь тихо рассказывать.

Мы станем говорить о будущем ребёнке, и, при этом видении, ты склонишь голову и твою белую как молоко шею, и мы заранее услышим звук качающейся колыбели, подобный шуму крыльев. И, утомлённые и даже постаревшие, мы погрузимся в свежие мечты о юности нашего ребёнка.

После этого мечтания, мы станем думать не о далёком, а о нежном. Вечером мы станем думать о ночи. Ты будешь наполнена счастливой мыслью; внутренняя жизнь будет весёлой и светлой не из-за того, что ты увидишь, а из-за твоего сердца; ты будешь сиять как слепой.

Мы станем бодрствовать напротив друг друга. Но постепенно, по мере того, как время идёт, слова станут более неразборчивыми, более редкими. Твоя душа будет охвачена сном. Ты заснёшь за столом, ты почувствуешь, как я всё больше и больше бодрствую…

Нежность более значительна, чем любовь. Меня не восхищает плотская любовь, когда есть лишь она одна, во всей наготе; меня не восхищает её необузданный и эгоистический пароксизм, столь грубо короткий. И однако, без любви привязанность двух существ всегда слабая. Нужно, чтобы любовь добавлялась к нежной привязанности, нужно, чтобы она придавала супружескому союзу исключительность, сближение и простодушие.

XVI

Я пошёл на улицы, как изгнанник, я, обычный человек, я, который так похож, я, который слишком похож на всех. Я прошёл по улицам, я пересёк площадь, устремив глаза на то, что от меня ускользает. Кажется, что я иду, но представляется, что я падаю, из мечты в мечту, из желания в желание… Приоткрытая дверь, открытое окно, некоторые прохожие, слегка окрашенные в оранжевый цвет на фоне фасадов, которым вечер придал голубой оттенок, наполняют меня тревогой… Одна прохожая меня слегка касается; какая-то женщина, которая мне ничего не говорит из того, что она должна бы была мне сказать… Мне же грезится трагедия между ней и мною. Она вошла в какой-то дом; она исчезла; она умерла.

…Будучи под впечатлением другого благоухания, которое только что удалилось, я останавливаюсь, осаждаемый тысячью мыслей, задыхающийся, окутанный вечером… Из закрытого окна первого этажа, около которого я нахожусь, доносятся гармонические звуки. Я улавливаю, как если бы я воспринимал чёткую человеческую речь, красоту одной сонаты, с её глубоким аффектом; и минуту я слушаю, что это пианино поверяет тем, кто находится тут.

Затем я сажусь на скамью. С другой стороны улицы, освещаемой заходящим солнцем, находится другая скамья, на которую сели два человека. Я их чётко вижу. Кажется, что они оба удручены одной участью, и их объединяет сходство нежности; видно, что они любят друг друга. Один говорит, другой слушает.