— Наоборот, она только и делает то, что и все женщины. — К тому же, ему очень надоела связь с нею. — Потому что это светская женщина? — Главным образом потому, что это женщина. — Ах! да, вроде бы точно подтвердилось, что у него особые наклонности… Я не осмеливаюсь об этом говорить при дамах… потому что это их не интересует. — Вы знаете, он пишет для театра; он написал один акт для Итальянского театра. — Он, один акт? Акт противоестественный, это да! — Нужно быть справедливым, у него подобные вкусы лишь тогда… когда он в этом находит свою выгоду. — О! это хитрец; он умеет обернуться. — Я понимаю, почему его мать как-то говорила: «Это флюгер!» — Что он будет делать в газете своего отца? — Шеф по продажам. — Нет, метранпаж. — Вы злословите! Он никогда не говорит плохо о других. — Нет, особенно, когда они отвернулись. — В любом случае, это хам, невежа: как-то на днях, будучи в моём доме, он сказал, что у меня низкий потолок! — Он всё ещё мнил себя находящимся под столом. — Низкий потолок, у меня! — Дело в том, дорогая госпожа, что в вашей прихожей есть фонари с отражателями. — К тому же, вся семья нашего радушного хозяина неслыханно груба: я слишком близкий их друг, чтобы с давних пор этого не заметить. — Ещё и племянница удерживает пальму первенства. — Она устроена за его счёт, не так ли? — Да, да. Как-то она сказала (когда она на минуту предалась умилению) этой гнусной захудалой газетчице, которая похожа на кухарку и которую зовут Виктуар де Шамокрасс[60], что она заслужила быть известной. «Никто в Париже в том не сомневается», — ответила эта вредина. — Она грезит о невинности, но так нельзя же вновь стать полуцеломудренной. — Вроде бы, я вам говорю это под большим секретом, она уже некоторое время с одним старым господином. Ну что ж, надеемся, что это её отец…»
Это «надеемся» вызвало впервые лёгкий шёпот в зале, но чувствовалось, что это была только формальная реакция и, по существу, вполне лестная… Остальное было встречено с оживлённым и возрастающим весельем, по мере того, как нечистоплотные шутки изливались и развлекали этих мужчин во фраках и этих декольтированных женщин.
После первого акта, где намечается любовь между Жаном Дарси и красивой и понятливой Жанной де Флоранж (роль, исполняемая знаменитой актрисой), можно было констатировать в кулуарах то лихорадочное движение, которое сопровождает успехи:
«Слова, слова! — говорили с восхищением. — Только слова!»
Второй акт. Он был подобен первому. Хотя он был полон движения и разнообразен, его построение шло в той же манере: лёгкими и искусственными сочетаниями эпизодов и диалогов, направленными на создание определённого впечатления. К тому же, это впечатление было иногда грубым и пронзительным из-за сильного воздействия на нашу чувствительность иллюзии, порождаемой созерцанием эмоций существа, подобного нам, которое движется в нескольких шагах. Но тщетность этого приёма проявлялась всюду. Да, это были только слова, фразы, которые рассеивались. Да, эти люди «играли» и подражали плохо, чтобы показать нам её, кое-какую серьёзную истину. Но они не обманывали меня.
Второй акт завершается. Третий начинается. Жанна де Флоранж спрашивает себя, имеет ли она право связать свою судьбу с судьбой молодого художника, который её любит так же, как она любит его, но который очень беден и принесёт ей в жертву, если женится на ней, — по причине захватнических материальных потребностей — свой гений и свою будущую славу. Весьма достойная женщина, каковой является героиня, после мук совести, осложняемых интригой ревности, признаёт, что она не имеет этого права, и она совсем удаляет от себя навсегда скульптора Жана Дарси, заставив его поверить, что она разделяет своенравие блестящего Жака де Линьер. Жан будет презирать ту, которую он считал своим ангелом и своей вдохновительницей, но он исцелится. Он женится на Рашель Лёви, которая, несмотря на богатую и испорченную среду, где она была воспитана, является безупречной молодой девушкой, к тому же любящей в душе этого художника. Он создаст своё творение. Право сердца побеждено правом на будущее.
В зале исступлённый восторг. После заключительного акта, где дискутируется проблема жертвенности, затем разрешается утвердительно, где внезапно появляется геройское предательство, в виде гнетущего и неожиданного резкого побуждения, возникшего с большой силой, как удар, для влюблённого и для публики, когда падает занавес, публика устраивает овацию, аплодирует до боли в ладонях, стучит ногами по деревянным деталям в ложах, стучит тростями по полу, громко топает, издаёт крики.
…Толпа расходится, и небольшая значительность этого успеха растворяется в группах господ в отороченных мехом пальто и вновь укутанных дам, медленно направляющихся к выходу
«Все эти пьесы всегда одно и то же. В конце концов, от них ничего не остаётся в памяти.
— Ну и что же? Тем лучше. Я же иду в театр, чтобы развлечься, а не для того, чтобы напрягать ум.
— Я не знаю, дойдёт ли она до сотого представления. В любом случае, мы подобное видели более ста раз.»
Я слышу, как называют по имени господина, который так сказал. Это господин Пьер Корбьер, драматург, пьеса которого: Зиг-Заг, указана на афише большого соседнего театра: три акта, кишащие, как говорят, намёками на живых личностей.
Писателя узнают: круговое движение шляп вокруг него, словно их, когда он проходил мимо, приподнимал ветер; и благосклонно протягиваются руки, чтобы иметь честь коснуться его руки. Он идёт, окружённый лестью и торжествующий. Он такой же, как любой другой: денег и признания он достиг благодаря низкопробному одобрению его покладистой виртуозности, его бойкого языка с парижской манерой речи и его актуальности — сидящим напротив низменным богатым народцем, который часто посещает зрительные залы. Я его презираю и я его ненавижу.
*
Теперь я иду под небом, небесными равнинами, куда были брошены столько пустых слов.
Всё то, что я только что видел, быстро покроется плесенью. Все это слишком модно, чтобы не стать завтра вышедшим из моды. Где они, блестящие авторы последних лет? Их имена всплывают неизвестно на чём.
Мой контакт с истиной сообщил мне одновременно о заблуждении и о несправедливости, и он меня заставляет ненавидеть эти лёгкие развлечения момента, потому что они, подобно обезьянам, подражают произведению искусства. Разумеется, их успех не серьёзен. Восторженный приём чарующей премьеры обычно есть лишь незначительное событие, и все эти пьесы — заглавия, сюжеты и исполнители — быстро стушёвываются и скрываются одни в других. Но пока они выставляются напоказ во время нескольких вечеров; они извлекают прибыль, они наслаждаются действительным триумфом. Мне бы хотелось, чтобы они были уничтожены тотчас, как только появились.
*
По комнате струились лучи луны, которые пронизывали окно как пространство. В этом великолепном убранстве различалась неясная белеющая группа: два безмолвных существа с их мраморными лицами.
Огонь был потушен. Окончив работу, стенные часы замолкли, они старательно прислушивались. Фигура мужчины возвышалась над группой. Женщина была у его ног: они ничего не делали, источая нежность. Они были обращены к луне, словно монументы.
Он заговорил. Я узнал этот голос, который сразу прояснил моим глазам его скрытое лицо; это был тот самый безымянный любовник и поэт, которого я видел дважды.
Он говорил своей подруге, что, возвращаясь вечером, он встретил женщину, нищенку, с ребёнком на руках.
Она шла, толкаемая, теснимая встречной толпой, ибо некоторые многолюдные улицы вечером полностью движутся в одном направлении. Отброшенная под каменный козырёк над какой-то дверью, около дорожной тумбы, подобной рифу, она остановилась, застряв.
«Я подошёл, — сказал он, — и увидел, что она улыбалась.»
*
«Чему она улыбалась? Жизни, из-за своего ребёнка. В осаждённом убежище рядом с этой дверью, где она съёжилась, лицом к лицу с заходящим солнцем, она думала о расцвете ребёнка в будущие дни. Какими бы ужасными они ни должны были оказаться, они будут вокруг него, для него, в нём. Они должны будут явиться тем же самым, что его дыхание, его шаги и его взоры…
«Да, таковой была трудно постижимая улыбка этой созидательницы, которая несла свою ношу и которая поднимала голову и пристально смотрела на свет, даже не опуская глаз на находящегося в тени ребёнка и не прислушиваясь к его невнятному безрассудному лепету.
«Я всё это обработал…»
Он оставался какую-то минуту неподвижным, потом он заговорил тихо, не останавливаясь, потусторонним голосом, появляющимся при декламации, когда подчиняются тому, что говорят и чему больше не являются повелителем:
«Женщина, которую тень опустошает, улыбается этому вечеру, беспредельному отливу из глубины её лохмотьев, беспорядочных и рваных, как бы являющих собой морской берег… Бессловесная под бессловесными волнами, обломок после всех мук, она украшает себя улыбкой, сияющей подобно звёздам, словно все за неё молились. Около дорожной тумбы, без размышлений, с ребёнком в руках, она внезапно появилась; ей нужно иметь божественное сердце, чтобы быть в столь утомлённом состоянии. Она здесь, ничто её не защищает, но она улыбается первой: она любит небо, свет, которые будет любить её безразличный ребёнок, она любит зябкую зарю, тяжкий полдень, мечтательный вечер: он вырастет, невнятный спаситель, для того, чтобы всё это продолжало жить; он, молчаливый, дрожащий при восхождении по крутой дороге, он возобновит жизнь, единственный рай, который есть тут, и букет природы; он вновь сделает прекрасной красоту, он переделает вечность своей песнью и своим ропотом. И, прижимая новорожденного ребёнка, вечером, золотящим её потрёпанные одежды, с глазами цвета красного золота, она охватывает взглядом всё то солнце, которое подарила… Её руки дрожат как крылья, она высказывает мечты ласковыми словами, она бы восхитила прохожих, если бы они повернули глаза к ней, и закат омывает её шею и её голову розовым отсветом: она словно большая роза, которая распускается, наклоняется к каждому…