«Это ты!
— Это ты!»
Она была почти в обмороке. Она рухнула ему на грудь, словно повергнутая на него бурей. У неё было как раз столько сил, чтобы упасть ему на руки. Я увидел две большие бледные руки мужчины, раскрытые, слегка сжатые, поддерживающие спину женщины. Что-то вроде отчаянного трепетания овладело им, будто в комнате находился огромный ангел, который бесконечно бился и тщетно пытался бежать; и мне казалось, что эта комната, переполненная вечером, слишком мала для этой пары.
«Нас не видели!»
Это была та же фраза, которая на днях произнесена двумя детьми.
Он сказал ей: «Иди сюда». Повёл её к дивану около окна. Они сели на красный бархат. Были видны их руки, соединяющие их как оковы. Они остались там, как бы погружённые вглубь дивана, собрав вокруг себя всю тьму мира, возрождаясь там, вновь начиная существовать, вновь обретя друг друга в их стихии ночи и уединения.
Какое начало, какое начало! Какой натиск проклятия!
Когда замысел супружеской измены предстал перед моими глазами, с появлением на пороге женщины, очевидно преследуемой на пути к нему, я подумал, что буду присутствовать при безмятежной радости, не без красоты в её изобилии, при дикой и животной радости, значительной как сама природа. Напротив, это свидание походило на душераздирающее прощание.
«Мы так и будем всегда бояться?…»
Она была с трудом им немного успокоена, и сказала это, глядя на него, как если бы он в самом деле вскоре ответил.
Она вздрогнула, объятая тьмой, сжимая и лихорадочно массируя своей ладонью руку мужчины, — её бюст приподнят, обе руки напряжены. Видно было, как её грудь поднималась и опускалась подобно морю. Они держались друг за друга, соприкасались друг с другом; но остаток страха устранял у них мысль о ласках.
«Всегда страх… всегда страх… всегда… Вдали от улицы, вдали от солнца, вдали от всего… Я же так хотела светлой участи и яркого дневного света!» — сказала она, глядя на небо; и её профиль наполовину озарился, пока звучали эти слова.
Они боятся. Страх влияет на них, их пронизывает. Их глаза, их нутро, их сердца охвачены страхом. Особенно боится их любовь.
… Хмурая улыбка скользнула по лицу мужчины; он внимательно посмотрел на свою подругу и пробормотал:
«Ты думаешь о нём…»
Прижав к щекам руки, облокотившись на колени, с выступающим вперёд напряжённым лицом, она теперь не ответила.
Да, будучи пылкой, повинующейся, как малое дитя, она смотрела вдаль, в направлении того, кого здесь не было,
Она сгибала плечи перед этим образом, как если бы она его умоляла, отводя глаза, и получала от него божественный отсвет. Тот, которого нет здесь, тот, которого обманывают и который существует. Оскорблённый, раненый, господствующий. Тот, который повсюду, за исключением того места, где находятся они, который занимает необъятность внешнего мира и имя которого заставляет их согнуть шею; тот, из-за которого они терзаются.
Будто их стыд и страх были из тьмы, ночь опускалась на этого мужчину и эту женщину, которые скоро тщательно скроют своё объятие в этой комнате как в могиле, где обитает потусторонний мир.
*
Он сказал ей: «Я люблю тебя!»
Мне были отчётливо слышны эти великие слова. Я люблю тебя! Я вздрагивал всю мою жизнь, встречая такие замечательные слова, которые высказывались этими двумя уже почти соединившимися существами. Я люблю тебя! Слова, предлагающие сердце и плоть, полностью откровенный клич сотворённого существа и процесса сотворения: Я люблю тебя! Я видел любовь лицом к лицу.
Затем мне показалось, что искренность исчезала в торопливых бессвязных словах, которые он произнёс потом, подойдя и вплотную прильнув к ней. Можно было предположить, что он хотел отделаться от необходимых фраз и что инстинктивно он торопился, как мог, приступить к ласкам.
«Видишь ли, мы рождены друг для друга… Между нашими душами имеются узы братства, которое неизбежно должно победить. Невозможно больше нам мешать познать друг друга и принадлежать друг другу, как невозможно будет помешать нашим губам соединиться в момент, когда они приблизятся друг к другу. Какое нам дело до моральных условностей, социальных разделений… Наша любовь создана из бесконечности и вечности.»
Она сказала: да, будучи убаюканной его голосом.
Но я, который их слушал внимательно, я точно услышал, что он лгал либо он запутался в словах… Любовь становилась идолом, вещью. Он кощунствовал, напрасно ссылался на бесконечность и вечность, которую он презрительно чтил, с повседневной совершенно заурядной молитвой
Они прекратили изрекать банальности… После пребывания в задумчивости, женщина подняла голову и ею были произнесены слова извинения, восхваления; более того: слова истины:
«Я была слишком несчастной…»
*
«Вот уже давно…», — начала она.
Это было её произведение искусства, это её поэма и её молитва — снова и снова повторять эту историю, тихо и торопливо, как в исповедальне… Чувствовалось, что это удавалось ей естественно, без перехода, настолько это её всю переполняло в моменты, когда они были одни.
… Она была одета просто. Сняла свои перчатки, жакет и шляпу. На ней была тёмная юбка, красная блузка, на которой сверкала позолоченная цепочка.
Это была женщина лет тридцати, с правильными чертами лица, с тщательно уложенными шелковистыми волосами; мне казалось, что я её уже знал или что я её бы не узнал.
Она громким голосом стала говорить о себе, вспоминать крайне тяжёлое прошлое.
«Что за жизнь я вела! какое однообразие, какая пустота! Маленький городок, дом, салон, тут и там расставленная в определённом порядке мебель, которая никогда не меняла места, подобно надгробным камням… Однажды я попыталась иначе расположить стол в середине. Я не смогла.»
Её лицо побледнело, стало светлее.
Он слушал её. На его столь утончённом лице блуждала терпеливая смиренная улыбка, которая скорее походила на слегка мучительную усталость. Ах! он был в самом деле красив, хотя и немного озадачивающим, с его большими глазами, которые, как чувствовалось, были обожаемы, с его висячими усами, с его томной отрешённой наружностью. Он казался одним из этих приятных личностей, которые слишком много думают и которые причиняют зло. Казалось, что он считал себя выше всего и был способен на всё… Немного рассеянно он слушал то, что она говорила, но однако, возбуждённо желая её, он смотрел на неё с выжидательным видом.
… И внезапно с моих глаз спала пелена, действительность обнажилась передо мной: я увидел, что между этими двумя людьми имелось огромное различие, представляющее собой бесконечное разногласие, воспринимаемое мной с возвышенным чувством по причине его глубины, но столь хватающее за душу, что это мне терзало сердце.
Его побуждения заключались лишь в том, что он желал её, её же побуждением была единственная потребность выбраться из своей жизни. Их чаяния не были одинаковыми; их пара, на вид вроде бы единая, на деле таковой не являлась.
Они не говорили на одном языке; когда они разговаривали об одних и тех же вещах, то совершенно не слышали друг друга, и, на моих глазах, их союз оказался таким разобщённым, словно они никогда не знали друг друга.
К тому же он не говорил то, что думал; это чувствовалось по звучанию его голоса, даже по обаянию его интонации, по его манере произносить нараспев слова: он считал, что нравится ей, и он лгал. У него было явное превосходство над ней, но она его превосходила своего рода гениальной искренностью. В то время как он был хозяином своих слов, она своими словами приносила себя в жертву.
… Она описывала окружающую действительность своей прошлой жизни.
«Из окна спальни и из окна столовой я видела площадь. В центре фонтан с тенью у его подножья. Я там смотрела целый день на эту маленькую площадь, белую и круглую как циферблат.
«… Почтальон регулярно бездумно проходил через неё; перед воротами арсенала солдат ничего не делал… И больше никого не было, когда звонили в полдень, наподобие похоронного звона. Я особенно помню этот похоронный полуденный звон: середина дня, высшая степень тоски.
«Ничто, ничто со мной не случалось. Ничто со мной не происходило. Будущее больше не существовало для меня. Если мои дни должны были так продолжаться, то ничто не отделяло меня от моей смерти — ничто! Ах! ничто!.. Тосковать это значит умереть. Моя жизнь была мертва, но однако следовало её прожить. Это было самоубийство. Другие убивают себя из оружия или ядом; я же убивала себя минутами и часами.
— Любимая! — воскликнул мужчина.
— Тогда, благодаря тому, что я видела, как дни рождаются утром и поглощаются вечером, мне было страшно умирать, и этот страх был моей первой страстью… Часто, во время моего пребывания в гостях, либо ночью, либо когда я возвращалась к себе после прогулок, вдоль стены женского монастыря, я была охвачена трепетом от надежды по причине этой страсти!
«Но кто бы меня вытащил оттуда? Кто бы меня спас от этого невидимого крушения, которое я сама замечала лишь время от времени? Вокруг меня был своего рода заговор, состоящий из зависти, из злобы и из необдуманности… Всё, что я видела, всё, что я слышала, пыталось меня подтолкнуть на правильный путь, на мой жалкий правильный путь.
«… Госпожа Марте, ты знаешь, моя единственная немного мне близкая подруга, старше меня лишь на два года, говорила мне, что надо довольствоваться тем, что имеешь. Я ей отвечала: «Тогда это конец всего, если следует довольствоваться тем, что имеешь. Смерти больше нечего делать. Разве вы не понимаете, что эти слова заканчивают жизнь?… Вы в самом деле верите в то, что вы говорите?» Она ответила: да. Ах! гнусная женщина!
«Но было недостаточно бояться, мне следовало ненавидеть эту тоску. Как произошло, что я заимела эту ненависть? Я не знаю.
«Я больше себя не узнавала, я больше не была собой, столь велика была у меня потребность в чём-то ином. Я даже больше не ведала, как меня звали.
«День тому назад, я помню (однако я не злая), когда я с наслаждением мечтала, чтобы мой муж умер, мой бедный муж, который мне ничего не сделал, и чтобы я стала свободной, свободной, такой же замечательной, как всё в целом!