Дина приходила в восторг от окна в своей спальне. Ее комната помещалась во втором этаже высокого дома, и из окна она имела обширный вид на поля. Толщина стены образовывала пониже окна широкую ступень, расстоянием около аршина, где она могла ставить свой стул. И теперь, лишь только она вошла в комнату, как прежде всего села на этот стул и стала смотреть на мирные поля, за которыми всходил большой месяц над изгородью, образуемою вязами. Она лучше любила пастбище, где покоилась дойные коровы, и потом луг, где трава была наполовину скошена и лежала серебристыми раскинувшимися линиями. Сердце ее было полно, ибо оставалась еще одна только ночь, в которую ей надобно будет налюбоваться этими полями на долгое время. Но она не скучала только о том, что ей придется оставить этот ландшафт, ибо для нее холодная страна Снофильд имела столько же очарования. Она думала обо всех дорогих ее сердцу людях, о которых она научилась заботиться среди этих мирных полей и которые навсегда будут иметь место в ее любящей памяти. Она думала о борьбе и утомлении, которые, может быть, предстоят им в будущем на их жизненном пути, когда ее уже не будет с ними и она не будет знать, что с ними случилось. Бремя этой мысли скоро сделалось ей так тяжело, что она не могла уже наслаждаться несоответствующею тишиной полей, освещенных луною. Она закрыла глаза, дабы с большею силою чувствовать присутствие любви и симпатии, которые были глубже и нежнее того, как они отражались землею и небом, дышавшими ими. Таким образом Дина часто молилась в уединения. Она просто закрывала глаза и чувствовала себя окруженною божественным присутствием; потом постепенно ее опасения, ее сильные заботы о других таяли, как ледяные кристаллы в теплом океане. Она сидела в этом положении совершенно спокойно, скрестив руки на коленях, по крайней мере десять минут; бледный свет покоился на ее спокойном лице. Вдруг она вздрогнула при громком шуме, происшедшем, очевидно, от падения какой-нибудь вещи в комнате Хетти. Но подобно всем звукам, касающимся нашего слуха, когда мы совершенно погружены в мысли о другом, и этот звук не имел определенного характера, но был просто громок и поражающ, так что она находилась в сомнении, верно ли она объясняла себе его. Она встала и прислушивалась несколько времени, но везде было тихо после этого звука, и она подумала, что Хетти, может быть, только сбила что-нибудь с места, ложась на постель. Она начала медленно раздеваться; но теперь, подчиняясь влиянию, произведенному этим шумом, она сосредоточила свои мысли на Хетти, на этом прелестном юном создании, перед которым только что открывалась жизнь со всеми ее искушениями, торжественные ежедневные обязанности жены и матери, а между тем она была вовсе не приготовлена к этому, мечтала только о незначительных, безрассудных, тщеславных удовольствиях, как ребенок, дрожащий над своими игрушками при начале длинного утомительного путешествия, в продолжение которого ему придется перенести и голод, и холод, и бесприютный мрак. Дина чувствовала вдвое больше забот о Хетти, потому что разделяла заботливое участие Сета в судьбе его брата и не дошла еще до заключения, что Хетти не так любила Адама, чтоб могла выйти за него замуж. Она слишком ясно видела отсутствие всякой теплой, самоотверженной любви в природе Хетти и не считала холодности ее обращения относительно Адама указанием, что он не был человеком, которого она хотела бы иметь мужем. И этот недостаток в природе Хетти, вместо того чтоб возбудить ее неудовольствие, только вызывал в ней более глубокое сожаление; миловидное лицо и образ ее производили на нее такое же влияние, какое производит красота на чистое и нежное сердце, чуждое всякой эгоистической ревности; красота была отличающим божественным даром, вызывавшим более глубокое сострадание к нужде, греху и горести, с которыми он соединен, подобно тому, как грустнее смотреть на язву в белоснежном бутоне, нежели в простой кухонной зелени.
Между тем как Дина раздевалась и надевала ночное платье, это чувство, относительно Хетти, возрастало с болезненною силою, ее воображение создало терновый кустарник греха и горести, и она видела как бедное создание боролось в нем, истерзанное и обагренное кровью, со слезами отыскивая избавления и не находя нигде. Таким-то образом, воображение и симпатия Дины боролись постоянно, возвышая друг друга. Она почувствовала глубокое, горячее желание пойти теперь и излить перед Хетти все слова нежного предостережения и просьбы, которые быстро сменялись в ее голове. Но, может быть, Хетти спала уже. Дина приложила ухо к перегородке и все еще слышала слабый шум, который убедил ее в том, что Хетти еще не была в постели. Но она еще медлила, она не была вполне уверена в божественном указании; голос, приказывавший ей идти к Хетти, был, казалось, не сильнее другого голоса, говорившего, что Хетти была утомлена и что если она пойдет к ней теперь в несвоевременную минуту, то Хетти с большим еще упрямством скроет все, что у нее на сердце. Дина не довольствовалась этими внутренними голосами, ей нужно было более верное указание. Ей было довольно светло для того, чтоб открыть священное писание и различить текст настолько, чтоб она могла знать, что он скажет ей. Она знала физиономию каждой страницы и могла сказать, на какой книге открыла, иногда даже на какой главе, несмотря на заглавие или число. То была небольшая толстая Библия, совершенно скруглившая-ся по краям. Дина положила ее боком на выступ окна, где свет падал сильнее, и потом открыла ее указательным пальцем. Первые слова, на которые она посмотрела, были следующие вверху левой страницы: «И все они плакали горько, бросились на шею Павла и целовали его».
Этого было достаточно для Дины; Библия открылась на памятном прощании в Эфесе, когда Павел почувствовал потребность излить сердце в последнем увещании и предостережении. Она не медлила долее: тихо отворив свою дверь, вышла и постучалась к Хетти. Мы знаем, что ей пришлось постучаться два раза, ибо Хетти нужно было погасить свечи и сбросить черный кружевной шарф; но после второго удара дверь отворилась немедленно. Дина сказала: «Можно мне войти, Хетти?», и Хетти, молча (ибо она смутилась и была недовольна) отворила дверь шире и впустила Дину в комнату.
Что за странный контраст представляли обе девушки, достаточно видимый при смешении сумерек и лунного света: Хетти, у которой разгорелись щеки и глаза сверкали от ее воображаемой драмы, прелестная шея и руки были открыты, волосы падали сбившимися локонами частью на спину, частью закрывали ее побрякушки в ушах, и Дина, которая была одета в длинное белое платье, бледное лицо которой выражало подавленное волнение и почти походило на лицо прекрасного трупа, куда возвратилась душа, исполненная высоких тайн и высокой любви. Они были почти одинакового роста; Дина казалась несколько выше, когда она обвила Хетти рукою за талию и поцеловала ее в лоб.
– Я знала, что ты еще не легла, моя милая, – сказала она своим сладким, чистым голосом, который подействовал на Хетти раздражающим образом, смешиваясь с ее угрюмым беспокойством, как музыка с бренчащими цепями, – потому что я слышала, как ты ходила; и мне очень хотелось поговорить еще раз с тобою сегодня, ибо это последняя ночь, которую я провожу здесь, и мы не знаем, что может случиться завтра и разлучить нас друг с другом. Не посидеть ли мне у тебя, пока ты уберешь волосы?
– О да, – сказала Хетти, торопливо поворачиваясь и придвигая другой стул в комнате, обрадованная, что Дина показывала вид, будто не замечает ее серег.
Дина села, и Хетти стала расчесывать волосы, чтоб потом заплести их наверх, и расчесывала с видом чрезвычайного равнодушия, свойственным смущенному самосознанию. Но выражение глаз Дины мало-помалу облегчило ее; они, казалось, не замечали никаких подробностей.
– Милая Хетти, – сказала она, – сегодня совершенно невольно пришли мне мысли, что ты, может быть, будешь когда-нибудь находиться в несчастье – несчастье определено нам всем здесь на земле, – и тогда наступает время, когда мы нуждаемся в утешении и помощи гораздо больше, нежели мы можем найти в предметах этой жизни. Я хочу сказать тебе, что, если ты когда-нибудь будешь находиться в несчастье и нуждаться в друге, который будет всегда сочувствовать тебе и любить тебя, то ты найдешь такого друга в Дине Моррис в Снофильде, и если ты придешь к ней или пошлешь за ней, то она никогда не забудет этой ночи и слов, которые говорит тебе теперь. Будешь ли ты помнить об этом, Хетти?
– Да, – сказала Хетти в некотором испуге. – Но отчего ты думаешь, что со мной случится несчастье? Знаешь ты что-нибудь?
Хетти, надев чепчик, села, и теперь Дина наклонилась вперед и взяла ее за руки, когда отвечала:
– Потому что, моя милая, несчастье постигает нас всех в этой жизни. Так мы привязываемся сердцем к вещам, а между тем на то, чтоб мы имели их, нет Божьей воли, и мы горюем об этом; мы лишаемся людей, которых любим, и не находим радости ни в чем, потому что они не с нами; приходит болезнь – и мы томимся под гнетом нашего слабого тела, мы заблуждаемся и идем по дурному пути и сами навлекаем несчастье на себя и на ближних. Из родившихся в этом мире нет ни мужчины, ни женщины, которым не были бы определены какие-нибудь из этих испытаний, и я чувствую, что некоторые из них случатся и с тобой. И я желаю, чтоб, пока молода, ты искала силы у твоего Небесного Отца, тогда ты могла бы иметь опору, которая не оставит тебя, когда придет твой черный день.
Дина остановилась и опустила руки Хетти, чтоб не мешать ей. Хетти сидела совершенно спокойно. Она не чувствовала в душе своей никакого ответа на заботливое расположение Дины к ней. Но слова Дины, произнесенные с торжественною, патетическою ясностью, возбудили в ней холодный ужас. Ее румянец исчез, и она стала почти бледна; она чувствовала робость, обладая сладострастным, ищущим удовольствия характером, который трепещет при одном намеке на страдания. Дина заметила произведенное ею впечатление, и ее нежное заботливое увещание стало еще серьезнее, пока Хетти, исполненная неопределенного ужаса о том, что с нею некогда может случиться что-нибудь дурное, не начала плакать.