в рынок, повышаете цены. Прежде чем продать шерсть, вы мочите её, чтобы она больше весила...
— Сударь! — с негодованием остановил его высокий. — Я торгую стеклянными изделиями. И ни разу не объявлял себя банкротом.
Худощавый осмотрел его с головы до ног своими живыми карими глазами и опять приподнял шапочку.
— От всего сердца прошу у вас прощения. Видно, я ошибся. Сегодня утром — только в Италии бывают такие утра! — я сильно возбуждён и необычайно смело и безрассудно смешиваю воедино essentia и proprietas personnalis[3], выходя за пределы Аристотелевой логики[4]. Вы поймёте это через триста лет. А сейчас позвольте узнать, по какому делу вы решились обратиться ко мне, так как я уже слышу крик: «Пассажиры, в лодку!»
— Я хотел вам сказать, — сердито ответил торговец стеклом, — что если каждый из нас уплатит на четыре сольдо больше, — так что проезд обойдётся всего по одной лире[5] с человека, — то припрягут ещё одну лошадь, и баржа пойдёт быстрее...
— Четыре сольдо! — воскликнул худощавый. — Как философ, я стремлюсь к крайнему пределу, ищу общий делитель всех видов опыта. Я ищу дух в материи или материю в духе. Я всё ещё отуманен словами. Вон там стоит молодая девушка, для которой два сольдо — это два сольдо. Ответь мне, мудрец в бумазейном плаще...
— Это не бумазея, а байка, — веско возразил купец, отвернув край плаща, чтобы показать его изнанку.
— Классификация вещей меня подавляет, — сказал худощавый, — ибо материя многообразна. Я отвержен миром. Плачьте обо мне!
Затем, когда рассерженный купец отвернулся, собираясь уйти, худощавый философ бросил ему деньги, которые тот просил. Неохотно поблагодарив, купец взял деньги и поспешил к капитану.
Худощавый вошёл в лодку и сел на своё место над люками, предварительно заглянув на нос, чтобы убедиться, что его багаж в сохранности. Здесь уже сидело несколько пассажиров; остальные стали взбираться на палубу только после того, как раздался последний громовой клич полуголых лодочников.
Пассажирами баржи стали пять-шесть венецианских купцов, степенных, одетых во всё чёрное, один немец, студент-медик Падуанского университета, три итальянца, изучавших право, еврей в жёлтой шапке, высохшая, сморщенная старуха, измождённый священник, куртизанка, неумело и грубо накрашенная, крестьянка с корзинкой яиц, которую она заботливо прижимала обеими руками к пышной груди, обтянутой старомодным корсажем, голландский купец, торговавший полотном, и переплётчик из Дании. Последними пришли молодая девушка с матерью, толстощёкий монах-францисканец[6] и два француза: нотариус из Анжера и торговец шёлком из Лиона.
— Сегодня на борту только одна весталка[7], — сказал кто-то из студентов-итальянцев, подзадоривая товарищей. — Это впервые. Я не припомню такого переезда, когда бы их было меньше трёх. Позовите капитана и потребуйте от него объяснений.
— Ничего, я одна сойду за трёх, — сказала куртизанка, визгливо засмеявшись.
Один из венецианских купцов неодобрительно кашлянул. Датчанин усердно записывал что-то в книжку, поставив между колен роговую чернильницу.
— Запишите и это, — обратилась к нему куртизанка, сидевшая напротив. — А заодно и мой адрес.
Переплётчик с недоумением поднял на неё бледно-голубые глаза.
— Я пишу письмо жене, — сказал он невнятно, на своём ломаном итальянском языке. — Какой сегодня день? Простите за беспокойство, но кто из вас помнит, почём в Падуе свинина? Я хочу написать жене. Я запомнил цены повсюду, кроме Падуи.
— Если вы платили дороже восьми сольдо за фунт[8], так с вас содрали лишнее, — отозвалась женщина с корзиной и сразу замолчала, словно застеснявшись звуков собственного голоса в этой чуждой ей компании.
Студент-немец, покачиваясь, прошёл между скамеек, наступил на ноги священнику, молча стерпевшему это, и сел возле человека с каштановой бородой.
— Вы меня простите, — заговорил он хриплым, гортанным голосом и, упёршись руками в колени, наклонился к соседу. — Я случайно слышал, как вы говорили на пристани, что вы философ.
Среди общего говора выделился громкий голос голландского купца:
— В миле от Докема бросили якорь и стали дожидаться прилива. И вдруг с берега слышится сильный шум, лай собак, крики людей, колокольный звон. Это налетели из Гронина испанские пираты и грабили крестьян...
Говоривший заметил, что его все слушают, и откинулся назад, расчёсывая бороду пальцами. А датчанин, к которому он обращался, сказал осторожно:
— В Докеме я не бывал, а вот в Эмдене был один раз и купил там фунт вишен за восемь стиверов[9].
— Мама! — вдруг резко вскрикнула молодая девушка.
— У меня нигде ничего не подложено, — говорила куртизанка студентам своим визгливым голосом, игриво и вызывающе.
— Velle me tangere[10], — вмешиваясь в разговор, сказал худощавый. Куртизанка обратила к нему свои добрые карие глаза, в которых удивление постоянно сменялось замешательством, а замешательство — апатией, сквозившей и в лениво опущенных углах рта.
Худощавый отвернулся.
— Вы философ, — повторил немец, отодвинув конец каната, который мешал ему удобно усесться.
— Это слово теперь употребляют на каждом шагу. Я слыхал, как им величают себя уличные скоморохи, и многие из них, пожалуй, имеют на это больше права, чем профессора в пурпуровых тогах[11]. Например, среди профессоров Оксфордского университета в Англии ставится в заслугу не учёность, а способность накачиваться пивом. С золотыми цепями на шее они влекутся за королевским двором, редко озаряя университеты хотя бы блеском своих пылающих носов.
— Какая горечь в ваших словах! — заметил немец. — Вы, несомненно, великий философ. Ну, а я не буду осуждать пьяниц, я и сам сейчас пьян.
— В таком случае не будем затевать диспута, у вас слишком большое преимущество предо мной, — сказал худощавый, наблюдая в это время за куртизанкой. У неё были светлые вьющиеся волосы; на добром и грустном лице большой безобразный рот зиял, как рана.
— Но я тоже философ, — икнув, возразил студент. — Я анатомировал трупы. А трупы, если не считать того, что они воняют, имеют множество весьма ценных качеств. Одна беда; так как это большей частью бывают трупы жалких бедняков, то желудок сужен до крайности. Просто удивительно, до какой степени может съёжиться желудок, если его обладатель много лет подряд голодает. Вот только вчера у нас в анатомическом зале вскрывали молодую девушку. Очень любопытная картина рака матки, но, поверите ли, мой друг, почти нет желудка. В качестве философа я горячо протестую... Как видите, я пьян. К тому же, я временно отказался от женщин. Я подобен тому человеку, который вышвырнул в окно кота за то, что кот мяукал, тогда он выдрал его за уши, и, вышвырнув, сказал: «Теперь я сам буду ловить мышей». Так и я напился вчера вечером.
— Вместе со мной, — вставил нотариус из Анжера, неожиданно очнувшись от дремоты. Он нагнулся вперёд и, зажмурив один глаз, пытался всмотреться в немца. Слишком перегнувшись, нотариус потерял равновесие и упал бы, если бы его товарищ, шёлкоторговец, вовремя не подхватил его.
Священник сидел с закрытыми глазами, сложив руки на коленях и отвернув от соседей измождённое лицо. Францисканец следил за всем вокруг, улыбаясь с притворным простодушием. Он поднял перчатку, которую уронила куртизанка, и с улыбкой подал ей. Студенты принялись над ним подтрунивать:
— Вы бы лучше её надели. Да, да, наденьте перчатку этой дамы и посмотрите, впору ли она вам. Монаху любая женская перчатка годится. Если она мала, он её растянет для удобства, если велика — он благодарит Бога за скромный дар. «Юбка и ряса всегда льнут друг к другу».
Францисканец улыбнулся молодым людям:
— Подумайте, насколько вы были бы счастливее, если бы веселье ваше было невинным и чистым!
— Мои перчатки надушены амброй[12]. Вы любите этот запах? — с притворной наивностью спросила куртизанка у монаха. Францисканец отвернулся от неё и начал молиться. Купцы вполголоса беседовали о ценах и о случаях банкротства.
Баржа толчком дёрнулась с места, затем медленно и плавно двинулась вперёд.
— Ну, вот мы и поехали, — громко произнёс один из купцов. Но торжественность минуты была нарушена молодой пассажиркой, которая вдруг закричала, что старуха, сидевшая напротив неё, — ведьма. «У неё дурной глаз, она меня хочет сглазить!» Мать пыталась её успокоить, гладя по голове своими большими загрубелыми руками, но обезумевшая от ужаса девушка оттолкнула её. Она вытащила из-за пазухи деревянное распятие, сдвинув при этом косынку, закрывавшую грудь. У девушки были глубокие глаза, обведённые тёмными кругами. Рыдая, она замахнулась распятием на старуху. Та шарахнулась от девушки. Тогда францисканец встал со своего места и пересел к старухе, прямо напротив девушки.
— Тебе нечего бояться, пока у тебя в руках Христос, — сказал он девушке.
Девушка громко всхлипнула, повторяя: «В руках Христос». Затем ей пришла в голову новая безумная идея:
— Смотрите: кровь! Он истекает кровью! Его пронзили копьём в этом месте!
Платье девушки было ей не впору — должно быть, фамильное наследство, переходившее в семье от одной женщины к другой. Её костлявые плечи выступали из него, слишком свободный вырез корсажа отгибался наружу, как чашечка цветка, оставляя на свободе белые цветы её грудей. И сейчас, когда шаль сползла и косынка с шеи упала, грудь обнажилась во всей своей трогательно юной прелести.