Ему вспомнилось то, что он видел вчера на площади Святого Мартина. Двух мужчин публично пытали на дыбе. Руки у них были связаны за спиной. Конец ремня, свисавший с блока, также обвязали вокруг их рук. Палачи вздёрнули вверх на блоке обоих, и они закачались высоко в воздухе, испытывая страшные мучения, когда им вывёртывали суставы. Кровь так сильно приливала к лицу и рукам истязуемых, что они стали темно-вишнёвого цвета и, казалось, готовы были лопнуть от натуги. Так оба висели, конвульсивно извиваясь всем телом и слабо двигая ногами, когда пытались подтянуться вверх и ослабить страшное напряжение плечевых мускулов.
Бруно, много странствовавший по свету, привык к зрелищам зверской жестокости. Он видел ряды виселиц вдоль больших дорог, на них качались трупы крестьян, казнённых за воровство, до которого их довёл голод; клочья человеческого мяса, воняющего на солнце весною, на ярком фоне зацветающих каштанов. Видел, как сторожа разгоняли детей, игравших черепами перед зданием Лондонской биржи, как там же стегали кнутами людей, осуждённых за бродяжничество, превращая их спины в кровавую кашу; видел, как несчастных проституток раздевали донага и секли, а потом гнали в Брайдуэлл щипать пеньку. Он видел много раз, как вешали и секли людей. И всё же муки этих двух венецианцев на дыбе вызвали в его душе такую боль, как будто он в первый раз увидел воочию бездонную жестокость мира, в котором он жил.
Он спросил у одного из зрителей, что сделали эти люди. Спрошенный не знал. Может быть, они украли что-нибудь у своих хозяев или говорили дурно о каких-нибудь видных сановниках. «Уж наверное в чём-нибудь да провинились, так что пусть пеняют на себя». Вот какой ответ услышал Бруно. А люди висели перед ним с истерзанными, трещавшими суставами, корчась от боли и в то же время стараясь не корчиться, потому что каждое движение только усиливало боль, а лица их налились тёмной кровью от ужаса и смертной муки. Да, он читал в их лицах ужас. Больнее всего их ранило открытие, что люди так жестоки. Быть может, позднее эта истина исчезнет из их сознания, быть может, и сами они будут жестоки. Но в этот момент острой муки они глядели в лицо правде, отрешившись от всего, бесповоротно осудив мир. То был день Страшного Суда — и никто не догадывался об этом. Ни один из толпившихся здесь зрителей не знал, что страдальцы судили их по неумолимому закону правды, судили и вынесли приговор. И вот эти осуждённые, у которых постоянно было на устах имя Христа, — они-то и распинали Христа снова и снова, если вообще можно верить в Христа. Несомненно только одно: введя поклонение образу мученика, люди увековечили и злое желание мучить беззащитных. Греки в своём стремлении к гармонии ставили перед глазами беременной женщины прекрасные статуи, для того чтобы новая жизнь рождалась такой же прекрасной, как то, что созерцала будущая мать, чтобы действие и созерцание могли слиться воедино в плоти будущего. А люди, доведённые до отчаяния собственной скверной, поставили перед глазами стонущего в родовых муках мира образ истерзанного тела. Взирая на него, чувствуешь, что твои собственные руки и тело искалечены жестоким миром, в который ты стучишься с тщетной, отчаянной настойчивостью. Ибо как одному понять, пока не поймут все? Какое может быть единение, если человек — не участник исторического процесса, ведущего к высшей органической свободе? «Я ничем не отличаюсь от других людей, — говорил себе Бруно. — А между тем я чувствую себя на необитаемом острове. Неужели я должен вернуться к Христу только для того, чтобы иметь право отречься от него, чтобы через меня и всё человечество получило право его отвергнуть, право на более счастливую и полную жизнь?»
Потом он подумал: «Я начинаю уставать от иронии, я вижу перед собой столько обнажённых грудей, что губы мои жаждут молока. Только молока, не более».
VI. Без выхода
Кто-то толкнул его. Сердито обернувшись, Бруно увидел немецкого студента, с которым разговаривал на барже, когда они плыли из Падуи в Венецию.
— Я так и думал, что это вы, — сказал студент. — Помните, месяц тому назад вы меня спасли, когда я тонул?
— Ничего подобного не было, — возразил Бруно, невольно улыбнувшись. — Но я вас не забыл.
— Нет, вы меня спасли от чего-то, я очень хорошо помню. Кажется, лодка тонула или что-то в этом роде. Или я с кем-то подрался. Во всяком случае несомненно то, что я чуть не утонул. Гондола погрузилась в воду, оттого что мы все разом прыгнули в неё. И к тому же у нас в желудке было слишком много вина, оно делало нас тяжелее... Ведь я, кажется, поклялся вам, что мы напьёмся вместе?
— Без сомнения, я не первый, кому вы давали такую клятву. — Бруно не знал, как ему быть — оставаться в обществе этого добродушного глупца или ускользнуть от него в толпу.
— А я ищу, где тут на колокольне торчит голова одного монаха, — сказал студент конфиденциальным тоном. — Говорят, он казнён за то, что сделал брюхатыми девяносто девять монахинь. Ему обещали помилование, если он сумеет довести их число до сотни, но на сотой он споткнулся, бедняга. Я думаю, ему нарочно подсунули самую безобразную девку, какая когда-либо остригала свои кудри и спасала душу в монастыре.
— Тише. Вы попадёте в беду, — предостерёг немца Бруно, кладя ему руку на плечо.
— Я хочу разыскать эту колокольню и помолиться перед ней, — упорствовал студент, ухмыляясь всем своим широким лицом. — Я заразился идолопоклонством, которое распространено в ваших краях. Но я не стану поклоняться святым Вавилона[74], этой колыбели разврата. Я склоню колени перед достойным монахом, который сделал всё, что может сделать мужчина, и больше сделать не мог. Жаль, что я не знаю его имени.
— Так вы всё это время были в Венеции? — спросил Бруно, зевая. Неподалёку от них стояли два купца, и ему хотелось послушать, о чём они толкуют между собой. Речь шла как будто о войне в России[75]: два брата, царствовавшие в Москве, поссорились, великий татарский хан сделал набег на Россию, но был разбит и потерял восемьдесят тысяч человек. Упоминали о каком-то молдавском князе с караваном в сто повозок и двенадцать верблюдов, нагруженных золотом и драгоценными камнями. По-видимому, караван этого князя проходил где-то вблизи Турции, так как купцы говорили, что Великий Турок, услыхав о его богатстве, подстроил так, чтобы его удавили. Но этот человек с каким-то заморским именем «Питер» узнал о заговоре и успел бежать со всем своим добром. Странные на свете происходят вещи. А здесь в Италии сидят люди, которые всем этим управляют, — высохшие Люди в чёрных рясах, застёгнутых до горла. Даже их юные сыновья одеваются так же, как они. Хотя они рясой только прикрывают дорогие меха, вышитые кафтаны, полотняное нижнее бельё, и считают нужным соблюдать внешнее ханжество, какая бы греховная суетность ни разбирала их под этой рясой.
— Так, так, — неопределённо сказал студент, икнув. Затем он приложил ладонь к уху. — Слышите шум? Думаете, это вода шумит, всасываясь в сваи, или рыгают полчища монахов? Или купцы чмокают губами, сидя над своими торговыми книгами, или девушки жадно сосут апельсины? Нет, эти тихие, сочные звуки, преследующие вас в Венеции, отличающие се от всех городов на свете, — звуки постоянных и повсеместных возлияний Киприде[76] при участии её жриц. Поверьте, я знаю, о чём говорю. Я вычислил точно. В этом городе вод живёт двадцать тысяч трясогузок, всегда готовых к услугам каждого мужчины. И налоги, которые они платят Сенату, идут на содержание десятка государственных галер... Вы спрашиваете, как я проводил время в Венеции? Выжидал и собирал все эти сведения. А теперь мы с вами напьёмся.
— Да вы и так уже пьяны.
— Ничего, я начну сначала.
Они вошли в первый попавшийся кабачок. Студент, имени его Бруно не помнил, потребовал вина. У столов мальчики с корзинками предлагали пряники и сладости. Посетители макали пряники в вино и ели.
— Красного! — скомандовал студент. — Только красное вино и стоит пить. Кто пьёт белое, у того и моча белая, а от красного у человека появляется румянец на лице. — Он ущипнул розовую щёку мальчика, протягивавшего им свою корзинку. — Ну и скупой же, мелочный народишко эти ваши венецианцы! По утрам вы встретите здесь в трактире богатых синьоров. Я наблюдал за ними. Они съедают дешёвый завтрак — несколько кусочков хлеба с вином — и больше ничего не едят до обеда. Но и падуанцы не лучше, те ужинают грошовой порцией рыбы. Ни те, ни другие никогда не угостят никого в ресторане. Они предпочитают встречаться и разговаривать под аркадами. Если они вас приглашают к обеду — это только формальность. При этом от вас ожидают, что вы откажетесь под предлогом, будто вы уже приглашены в другое место. Если же вы примете приглашение и явитесь в дом, вы на несколько недель выведете из строя их хозяйство и приобретёте репутацию нахала. Дам из общества вы не встретите нигде, разве только на какой-нибудь свадьбе или на крещении еврея. Вообще же порядочным женщинам разрешается выходить из дому только вечером для прогулки в гондоле — и то, разумеется, под усиленным конвоем. За всё время моего пребывания в Венеции мне пришлось разговаривать только с теми двадцатью тысячами жриц Венеры, о которых я уже упоминал. Впрочем, здесь наталкиваешься на множество любопытных вещей. Вот, например, совсем близко отсюда, вниз по каналу, находится приют для незаконных детей проституток. Нельзя сказать, чтобы таких детей было много, принимая во внимание, что все двадцать тысяч девок постоянно в ходу. Вам, как коллеге-латинисту, обладающему чутьём стиля, я могу привести цитату: nudantes nates nundinaticias. Лучшие плотники оставляют наименьшее количество обрезков. Чёрт возьми, у меня пересохло в глотке! Должно быть, погода виновата.
За вином дурное настроение Бруно рассеялось. В шумной болтовне студента, по крайней мере, чувствовалось неприятие мира, торгующего своей совестью. Бруно наклонился к нему.