VII. В Падуе
Приятно было бродить по улицам Падуи. Чуть не на каждой улице встречались сводчатые арки, иногда только на одной стороне, иногда на обеих. Арки эти были высотой футов[96] в двенадцать, шириной — в пять. Каждая поддерживалась тремя колоннами из нетёсаного камня. На улицах Падуи прохожие могли не бояться, что промочат ноги; разве только на какой-нибудь оживлённой улице, запруженной народом, вы рисковали, что вас столкнут с тротуара в глубокую грязь узкой мостовой. Крытые сводчатые галереи, соединявшие между собой дома, придавали городу своеобразный вид. Здесь совершенно не замечалось разнообразия архитектуры, как во Флоренции или Венеции. Те немногие декоративные украшения, какие встречались у зданий, не шли далее первого этажа, и фасад обычно украшали только группы небольших окон — от двух до пяти. Новые течения в архитектуре последнего столетия мало отразились на Падуе. Только упростилась форма амбразур[97], верхняя часть окон расширилась, и готические, стремящиеся в небо стрелы перешли в классическую сладостную округлость линий, мирно возвращающихся к земле.
Бруно шёл по узкому извилистому переулку, едва ли замечая грязь. Три девушки в покрывалах, закрывавших голову, грудь и спину, прошли мимо него под безмолвной охраной старухи. Из-за угла вышел мужчина в чёрном одеянии, видимо, только что из церкви, так как он всё время демонстративно вытаскивал из-за ворота какие-то образки на тесёмке и набожно целовал их. Бруно перешёл через улицу и направился вниз по Виа Портелло к воротам. Ворота как будто приветствовали его, это был голос из прошлого, ободряющее напоминание о том, что были некогда времена иные, чем нынешние, христианские: это чувствовалось в стиле Римской триумфальной арки с двойными колоннами и чрезмерным обилием украшений. Она была слишком тяжеловесна по замыслу, больше похожа на туннель, чем на арку, знаменующую собой освобождение. Но Бруно арка нравилась. «Было время, когда людей, при всём их несовершенстве, объединяло стремление к достойной и справедливой цели, — подумал Бруно. — Такое время опять наступит и даст более надёжные результаты, ибо знания людей будут основательнее. А в этом есть и моя заслуга».
Он прошёл по мосту на другой берег. Здесь начиналась дорога в Венецию. Проезжали туда и обратно крестьянские телеги, с грохотом промчалась карета, обитая зелёной кожей, подбрасывая на подушках сидевшую в ней высохшую разряженную старуху. В Венецию... Почему он вздохнул? Что оставалось в Венеции такого, к чему влеклись его мысли? Девушка, которой он никогда больше не увидит, потому что с его стороны было преступлением вторгаться в её жизнь? Надоедливый аристократ, пристававший к нему с глупыми вопросами, хотя временами он и проявлял поразительное проникновение в истину. «Тита, конечно, уже успела забыть меня, — упрямо твердил себе Бруно. — А Мочениго будет возиться с перегонным кубом или снова займётся коммерцией».
Однако у него было такое чувство, словно он что-то оставил незаконченным. Это его не удивляло. Был ли в его жизни хоть один законченный эпизод? Всегда скитания и треволнения, всегда не хватало денег, не хватало и времени на чтение, на творчество. И всё-таки он много читал и успел написать свои книги, а теперь он был снова в Италии и надеялся на завершение своих исканий. Оттого-то, верно, незаконченный эпизод в Венеции глодал его мозг и душу, тогда как прежде ему всегда бывало легко рвать с людьми и искать новых связей и возможностей.
В то время как он стоял у дороги, мимо проезжала верхом компания дворян, направляясь, вероятно, в какое-нибудь загородное имение поохотиться. Среди них было несколько дам, одетых так же, как и мужчины, отличавшихся от них только головным убором да тем, что камзолы у них были с перехватом под грудью и в талии. На них были шаровары для верховой езды, по испанской моде открытые на коленях, из атласа или шёлка телесного цвета, сидели они на своих лошадях и мулах ловко и непринуждённо. Разрезные рукава камзолов были подбиты шёлком ярких цветов; тонкие шёлковые чулки на стройных ногах придавали кожаным сапогам со шпорами особую выразительность, и Бруно невольно испытывал чувственное волнение, глядя на эти изящные, маленькие ножки, которые способны до крови вонзать шпоры в бока лошади, ножки, равнодушные к страданиям животного. Он заметил коралловые пуговицы на камзоле ближайшей к нему дамы, небольшой рюш вокруг шеи, длинные перчатки из какой-то мягкой серой кожи. Это была миниатюрная женщина, весьма элегантно одетая, с непокрытой кудрявой головой. Дама сидела на высокой и сильной лошади, и это ещё подчёркивало её миниатюрность. Она болтала с двумя дамами, ехавшими рядом; на одной была фетровая шляпа с пером, на другой — золотая сетка. Маленькая дама, улыбаясь, обернулась и бросила рассеянный взгляд вокруг. У неё было овальное лицо, такого типа лица рисовал Луини[98]. Ей попался на глаза стоявший у дороги Бруно, и сразу же что-то заморозило улыбку. Лицо дамы приняло надменно-безучастное выражение. Она не нахмурилась, она и бровью не повела, она просто взглядом уничтожила этого человека и лёгкой рысью проехала мимо, наклонясь вперёд, свободно сидя в отполированном седле. Бруно видел теперь только мелькание хвоста, которым лошадь обмахивала себе разгорячённые бока. Густой женский аромат, смесь амбры, розовой воды и венериной соли, ударил ему в лицо. А там, дальше, по другую сторону дороги он видел нищих у моста и пьяного крестьянина со свежим шрамом через всю левую щёку, стоя храпевшего у забора.
Бруно обещая Виченцо Пинелли посетить его. Он уже побывал как-то раз в доме Пинелли, где собирался весь цвет падуанского просвещённого общества, и познакомился там с ближайшими друзьями Пинелли, господином Перро, образованным и галантным французом, и Мармо Гетальди, очень способным математиком из Рагузы. Бруно убедился, что невозможно избежать встреч с людьми с тех пор, как его имя приобрело известность. Он и раньше любил встречаться с теми, с кем можно было завести учёный спор, кто мог обогатить чем-нибудь новым его запас знаний. Но сейчас он избегал общения с кем бы то ни было. Пинелли и его друзья были славные люди, образованные и всегда готовые помочь. Но Бруно в его нынешнем настроении они не интересовали. Пинелли обещал пригласить сегодня Аквапенденте, знаменитого врача и анатома, — и Бруно сказал, что в таком случае он предложит на обсуждение некоторые свои идеи касательно оптических явлений и функций крови. Пинелли захлопал в ладоши — он всегда легко воодушевлялся — и стал уверять, что Аквапенденте будет в восторге, что он почтёт за честь беседу на подобные темы с человеком такой репутации, как Джордано Бруно.
Завернув за угол, Бруно встретил человека в одежде пепельного цвета. Такая одежда называлась «беретино», её носили по обету. Иногда обет носить одежду покаяния давали во время тяжкой болезни. Но в данном случае пепельный цвет указывал на обет человека, желающего искупить смертный грех. Бруно захотелось остановить этого человека и спросить у него, что он сделал. Но человек прошмыгнул мимо него с пристыженным видом, сгорбившись. «Покаяние, — подумал Бруно, вспомнив своё собственное изречение, — есть памятью высоком уделе человеческой души, вот что такое покаяние». Эта фраза, когда он написал её, показалась ему замечательной, но что она, собственно, значит? В новом своём настроении он был беспощаден к красивым фразам, не имеющим чёткого смысла, прямого приложения к действительности. Однако эта фраза, хоть и раздражала его, но упорно не выходила из головы. Каков же его собственный удел? Эта грязная улица, взгляд нарядной дамы, как удар кнута по лицу, вшивые нищие. Он обладает знаниями. Но он не доверял больше знаниям бесполезным, не имеющим конкретного применения. Те вспышки экзальтации, что освещали ему мрак жизни в Лондоне, когда он писал свои «Переселения героических душ», теперь представлялись ему слабо мигавшим огоньком мелкого самодовольства.
Он дошёл до дома Пинелли. Показалось, что он слышит голоса изнутри. Голоса беседующих людей — людей, уверенных в прочности всего в мире, в прочности своих взаимоотношений с этим миром. Ему, Бруно, с ними не по пути. Горечь снедала его, но в конце концов с горечью этой смешался порыв искреннего воодушевления, как смешиваются голоса мальчиков, поющих хором мадригал[99]. Он отвернулся и зашагал прочь от дома Пинелли.
Значит, она возвращается к нему, эта прежняя способность испытывать восторг, восторг, который рвётся из души, как песня сквозь заколоченные окна неприступного дома. Способность уйти от одного, всецело увлечься другим. «Я способен был и любоваться ягодицами мадам Кастельно и в то же время грезить о небе. Я не нуждаюсь в утешении».
Он хотел отвергать, но раньше, чем отвергнуть, нужно обладать. Он хотел держать мир в руках затем, чтобы можно было его отбросить. Наступит день, когда не нужно будет отрекаться от мира, ибо всё будет распределяться поровну, всё будет прекрасно. Но нелепо думать о том, что должно быть, только потому, что оно могло бы быть. Он, Бруно, занят настоящим. Он должен беречь Истину. Для него это — отречение и высокая цель. Это — его удел. Его епитимья и его радость.
Когда он поднимался по лестнице в комнаты, которые занимал вместе с Беслером, его радость уже исчезла. Он говорил себе, что ведёт себя по-детски, что не имеет права пропускать случай приобрести больше знаний. Называя приступ трусости громким именем «покаяние», он лицемерно искушает судьбу. Глубокое отчаяние охватило его, он чувствовал, что утратил последние остатки веры в себя. Ему приходилось иногда наблюдать, как другие люди — разочаровавшиеся учёные или побеждённые полководцы, — разбитые жизнью, укрывались в фантастическую и эгоистическую драму самоутешения, переоценивая все ценности только для того, чтобы объяснить простой факт их неудачи и отверженности. «Я погиб», — подумал Бруно.