Более спорна и противоречива другая идея Смита. Он различал три состояния общества: прогресс, стагнация (застой) и регресс. (Для XVIII века, очевидно, возможность двух последних состояний была гораздо более реальной, чем для двадцатого.) В условиях прогресса, говорил он, происходит интенсивное накопление капитала и увеличивается спрос на труд. Поэтому растет заработная плата и улучшается положение рабочих.
С одной стороны, это может показаться самоочевидным. Если, растет национальный доход, который, в большей своей части состоит из предметов потребления, то кто-то должен в конце концов эти предметы потреблять. Этот рост потребления не может не затронуть наемных рабочих, так как население страны — это прежде всего рабочие.
Но, с другой стороны, Смит упускает из виду важнейшую вещь. Накопление капитала вовсе не увеличивает спрос на труд столь непосредственно и пропорционально, как представлял себе Смит. Растет количество и стоимость машин, материалов, сырья, приходящихся на одного рабочего или на фунт стерлингов его зарплаты. (Маркс назвал это явление ростом органического состава капитала.) Накопление капитала и прогресс производства могут происходить и, в условиях нищеты рабочего, класса. Промышленная революция в Англии очень скоро показала это.
Все же эта мысль Смита небесполезна. Действительно, и в XIX, и в XX веках рабочие капиталистических стран наиболее успешно борются за улучшение своего положения, за рост заработной платы в периоды циклических подъемов экономики: в эти периоды растет производство, усиливается накопление капитала и относительно уменьшается давление безработицы.
В общем сочувствуя рабочим, Смит не видел за рабочим классом исторического будущего, и было бы странно, если бы дело обстояло иначе.
Свои надежды на прогресс общества, а значит, по его мнению, и улучшение жизни трудового народа, он связывал с накоплением капитала. Вокруг этого, как вокруг оси, вращается вся его политическая экономия. Центральной фигурой для него был промышленный капиталист, и в этом смысле Смит был истинным сыном своего времени — кануна и начала промышленной революции.
Надо сказать, что к промышленникам (и тем более к купцам) как к таковым он не питал ни малейшей симпатии. В погоне за прибылью, писал Смит, они готовы наплевать на интересы всего общества, они склонны «вводить общество в заблуждение и даже угнетать его». Он имел в виду их стремление к монополии, к сговору, к захвату рынков, к установлению возможно высоких цен на свои товары.
Смит считал капиталистов, так сказать, необходимым злом, естественно данным орудием прогресса. «Природа», мол, так устроила, что капитал оказался сосредоточенным в руках определенного класса. Надо лишь добиваться того, чтобы эта публика (за которой нужен глаз да глаз!) «работала» на дело увеличения богатства народа, или, точнее, богатства нации[50].
Эта позиция характерна для всей классической политической экономии: она за буржуазию лишь постольку, поскольку интересы буржуазии совпадают с интересами «прогресса», то есть роста производительных сил общества.
5. ЛОНДОН. «ВЕЛИКИЙ ХАН ЛИТЕРАТУРЫ»
Его новый друг Эдмунд Берк, недавно побывавший в Париже, рассказывает о салонах, так памятных Смиту. Там помнят его, это приятно, хотя Париж уже кажется таким бесконечно далеким…
Однажды Берк заметил, что было бы до крайности любопытно отправить туда хоть на короткое время доктора Джонсона и посмотреть, что из этого выйдет. Смит взглянул на него искоса и улыбнулся почти про себя, углами губ и глазами.
Доктор Джонсон, огромный, неуклюжий, неряшливый, — у мадам Жоффрен или герцогини д'Анвиль! Это довольно трудно вообразить. «Великий хан литературы», как прозвал его покойный Смоллетт, — не просто бритт и даже не просто бритт до мозга костей, а живое воплощение Британии — грубой, пропахшей табаком и поглощающей чай ведрами. Лондон — его Universum, его жизнь, его рай и ад! Недаром он говорит: если человек устал от Лондона, значит, он устал от жизни, ибо в Лондоне есть все, что может дать жизнь.
Ум и остроумие ценятся в Лондоне не меньше, чем в Париже, но выступают они здесь как-то иначе. Пожалуй, в Париже трудно найти такого единоличного литературного владыку, такого диктатора вкусов, как этот сын лавочника из Личфилда, бедняк, пробивший себе дорогу своим пером и, может быть, еще более — своим языком.
Он мало симпатичен Смиту, этот шумный, несдержанный, слегка экзальтированный человек. Поуп сказал, мы часто любим компанию не ради того, чтобы послушать других, а только ради того, чтобы поговорить самим. Ни к кому это не относится больше, чем к Джонсону.
Как может ему, Смиту, нравиться человек, который за обедом способен вдруг вскочить, бахнуться на колени и начать читать молитвы? И это повторяется порой несколько раз за вечер! Как он любит выставлять себя напоказ и как это до глубины души противно Смиту! Каждый год в, осенний (и часто дождливый) день он стоит на коленях на базарной площади родного городка. Джонсон кается: в этот день лет пятьдесят назад он отказался помогать отцу за прилавком. Берк недавно присутствовал на такой церемонии и отлично рассказывал об этом со своим едким ирландским юмором.
Смит представляет себя на коленях на базарной площади в Керколди. Это так нелепо, что он незаметно для себя резко качает головой.
И все же Джонсон по праву «великий хан литературы». Ученость его необъятна, а острая наблюдательность и грубоватое остроумие неистощимы. Когда он говорит, будучи в ударе, можно только молчать, слушать и изумляться! Говорят, что Джемс Босуэл, свой брат шотландец, бывший глазговский студент Смита, а ныне малоудачливый эдинбургский адвокат, записывает для потомства каждое слово доктора. Может быть, он и прав.
Есть такой английский анекдот. Один англичанин попал на необитаемый остров и был обнаружен через несколько лет. Капитан корабля, нашедший его, увидел на острове две хижины, построенные робинзоном. «Почему две?» — спросил он. «Одна — мой дом, другая — мой клуб», — ответил тот.
Адам Смит был клабмен. Но его клабменство было ничто по сравнению с культом клуба, который ввел Джонсон. Как подобает знаменитому создателю толкового словаря, он даже изобрел по этому поводу особое слово — clubbable, то есть «клубоспособный», «клубопригодный» (человек). Наверно, добрая половина его жизни прошла в тавернах и кофейнях, его клубах, где он говорил, говорил, говорил, а иногда читал и писал.
В 1764 году Джонсон и его друг художник Джошуа Рейнолдс основали клуб, который позже стал знаменит под именем Литературного клуба. По пятницам раз в неделю в отдельном зале таверны «Голова турка», что на Джерард-стрит в Сохо, ужинало небольшое общество, причем ужин и беседа затягивались обычно до полуночи, а то и позже. Мы знаем из дневника Босуэла, что 31 марта 1775 года, явившись в клуб (уже сильно пьяным) в одиннадцать часов вечера, он застал в сборе всю компанию во главе с Джонсоном, от которого получил резкий выговор за свое поведение.
Разумеется, члены клуба, встречались не только на этих регулярных собраниях. Они бывали в одних и тех же домах и кофейнях, виделись в театре, на прогулках, а иные и в злачных местах, которыми Лондон изобиловал. Зафиксировано, например, что 11 января того же 1775 года Смит обедал у Рейнолдса вместе с Джонсоном и Берком. Но клуб объединял их достоянной и прочной связью.
В клуб входило несколько аристократов, однако не потому, что они были знатны, а потому, что были умны и образованны. Но лицо клуба определяли интеллигенты типа Джонсона и Рейнолдса, литераторы, ученые, артисты. В 70-х годах это, был своеобразный центр культурной жизни Лондона.
Уже трех названных имен (Джонсон, Рейнолдс, Босуэл) было бы достаточно, чтобы клуб вошел в историю. Но его членами были, кроме того, великий актер Дэвид Гаррик, историк Эдвард Гиббон, писатель Оливер Голдсмит, отец и сын Шериданы, виднейшие парламентские ораторы партии вигов Эдмунд Берк и Чарлз Джемс Фокс. Членом клуба был, между прочим, английский посол, в Неаполе и любитель-археолог сэр Уильям Гамильтон, впоследствии муж знаменитой Эммы Гамильтон.
В 1775 году Адам Смит, живший уже более двух лет в Лондоне, был принят в клуб Джонсона. Прием не был простой формальностью: Гиббон при первом голосовании был забаллотирован, а Босуэл рассказывает, что, когда его принимали, он сидел в квартире одного из друзей — членов клуба, ожидая итогов голосования, и даже беседа очаровательной хозяйки дома не могла отвлечь его от беспокойства.
Отсутствие Босуэла в Лондоне избавило Смита по меньшей мере от одного черного шара при баллотировке Босуэл был не в восторге от приема Смита в клуб и писал одному из друзей: «Смит теперь тоже член нашего клуба. Он теряет свое качество доступности только для избранных».
Разговоры в клубе касались главным образом политики и литературы. В ходу были стихотворные шутки, пародии, юмористические прижизненные эпитафии. Смит, конечно, не отличался в этом деле. Но его имя осталось в одном любопытном стихотворном сочинении, которое написал член клуба священник Барнард, издеваясь над грубостью Джонсона. Автор пишет, что он будет учиться у Смита мыслить, у Берка — говорить, у Гиббона — писать сжато и точно, а у Джонсона ему остается учиться только вежливости.
2 апреля 1775 года было воскресенье. Тихое, набожное английское воскресенье, о котором один француз в свое время заметил: в этот день англичане уныло развлекаются согласно странному обычаю своей страны.
Семьи богобоязненных лавочников тянулись в приходские церкви. На улицах не слышалось обычных шумов — цоканья копыт о камни мостовой, грохота телег и карет, криков уличных торговцев и разносчиков.
Джемс Босуэл проснулся поздно, а вышел из дому ещё позже. В мещанскую приходскую церковь его не тянуло. Легко позавтракав у жившего по соседству приятеля, он прошелся по пустынным улицам. Потом вспомнил, что уже давно собирался послушать мессу в часовне баварского посольства, которое было в полумиле ходьбы от его квартиры на Джерард-стрит. Пышность католических богослужений всегда привлекала его, а в юности он чуть не перешел в римскую веру.