Политика в маленьких дозах может сделать жизнь лучше — примерно таким же образом, как принятие маленьких порций яда каждый день, как утверждают, сделало понтийского царя Митридата нечувствительным к яду. Но все же политике самой по себе не находится места в проекте по улучшению жизни. Политика — совершенно иной проект. Похоже, Смит все-таки знал это. В «Теории нравственных чувств» он ясно высказался о необходимости различения морали и политики:
«Может ли правительство сделать людей счастливее, научив мудрости и добродетели? Боюсь, что ни одно правительство на свете не способно восполнить недостаток таковых».
Смит выступал за различение — и разрыв всех связей — между экономикой и политикой в «Богатстве народов»:
«Низменную жадность и монополизирующий дух торговцев и производственников, которые ни при каких условиях не должны быть правителями человечества, хотя это, возможно, и не может быть исправлено полностью, все же необходимо стремиться пресекать и ограничивать их амбиции только сферой собственных дел».
Подводя неутешительный итог, Смит был краток:
«Насилие и несправедливость правителей человечества — это древнейшее зло, от которого, я боюсь, человек навряд ли сможет когда-нибудь отыскать целебное средство».
Глава 13. АДАМ СМИТ СОБСТВЕННОЙ ПЕРСОНОЙ
Адам Смит признавал только одно средство от насилия и несправедливости со стороны правителей человечества — чтобы человечество правило само собой. Он не предлагал нам демократическим путем выбирать лидеров — они все равно оказываются преступными и несправедливыми. И еще дураками. Которые не прочь завалиться на правительственный диван с кем-нибудь из персонала. И вместо того чтобы решать жизненно важные для нации вопросы, они так и валяют дурака, слушают своих бестолковых и несущих бред политических консультантов и, улыбаясь от уха до уха, знай себе фотографируются с другими знаменитостями. Чего же Смит хотел от нас? Он просто хотел, чтобы мы включали все наши умственные и физические способности и относились к правителям человечества так, чтобы в случае несправедливости и беспредела без зазрения совести и в мгновение ока оставлять их в их грязных замках бросать на пол куриные кости.
И в этом, и во всем другом философия Смита была твердо основана на практической реальности. Его интересовали те мысли, которым можно было найти непосредственное применение. «Теория нравственных чувств» и «Богатство народов» обогащают читателя скорее рабочими, практическими, чем онтологическими (что бы это ни значило) идеями. Однако это вовсе не то же самое, как если бы на семинаре по философии мы бросили в урну «Критику чистого разума» Иммануила Канта и стали бы критиковать мою младшую сестру за то, что она стала встречаться с этим мерзким и грязным байкером.
Нет, Смит все же был философом. «Нравственные чувства» и «Богатство» не предлагают готовой практической программы ни для морали, ни для экономики, ни для политики, но они могут предложить нам программу для практического мышления.
По одному из определений (взятому мной из словаря), философия — это «совокупность личных идей и умозаключений». (И, между прочим, приходится дочитать аж до пункта 4а, чтобы встретить хоть одно применимое определение сего предмета.) У нас нет особой нужды интересоваться совокупностью идей и умозаключений человека, который чинит нам машину, если только он не пришел к умозаключению ее угнать или залить клея в карбюратор. Личная жизнь механика — или даже президента — это «не нашего ума дело». Но если речь идет о философе — все-таки приходится признать, что его жизнь, скажем так, занимает в его деле не последнее место. У нас есть законное право интересоваться, какие экзистенциальные переживания и события привели Адама Смита к его идеям и умозаключениям, или наоборот. Да, жизнь человека не подтверждает истинность его мыслей. Но жизнь может быть свидетельством и вещественным доказательством испытания его мыслей в деле.
Особой важностью это свидетельство обладает в случае философов, которые отдаются какой бы то ни было свободе и испытывают эту свободу своей жизнью. Например, Жан-Жак Руссо, столь почитаемый восемью или девятью поколениями романтиков и радикалов. Автор сочинения «Об общественном договоре» на протяжении тридцати лет жил с неграмотной прачкой, причем обращался с ней крайне скверно, а их пятеро детей были отданы в сиротский приют сразу после рождения, и Руссо даже не удосуживался дать им имена. И Смит однажды выразил дань почтения Руссо, в одной из бесед с гостями сказав, что «его сочинения притягательны эмоциональностью и силой умозаключений, Руссо ведет читателя к разумности и истине». Хотя в другой раз в письме из Парижа Дэвиду Юму Смит высказывался о Руссо как о «лицемерном педанте», говоря Юму: «Я полностью убежден, что Руссо — великий пройдоха… и рано или поздно это каждому станет понятно». Так или иначе — вряд ли Смит позволил бы себе быть ведомым Руссо или кем бы то ни было еще, к разуму, истине, или чему бы то ни было, без оглядки и многократной критической проверки карты местности. В отличие от Руссо, Смит никогда бы не изрек: «Все в мире в корне зависит от политики».
У нас есть все основания интересоваться личной жизнью Адама Смита. Но есть две проблемы. Первая проблема — сам Смит. Он не вел дневник. Его переписка сохранилась обрывочно, потому что он не озадачивался коллекционированием и сохранением писем, которые писал или получал. Он сжег свои школьные записи. У него не было подобострастного обожателя, который бы записывал каждое его слово. И он не вел блог.
Вторая проблема — это мы и то, что и как мы привыкли узнавать о великих людях и тех, с кем пересекались их жизни. Например, биография Линдона Джонсона велась чуть ли не в реальном времени с начала его активной политической карьеры, и чтобы прочитать сие писание, нужно потратить времени не меньше. Но что нам это дает? Человеческая душа постижима лишь для Бога, и мы все равно не узнаем о тайнах духовной жизни человека, сколь пространно он не изливался бы в дневниках и каким бы толстым ни был посвященный ему том из серии «Жизнь замечательных людей».
Дело в том, что «личность» в восемнадцатом веке еще не была изобретена. Коперниканский взгляд на космос уже был принят, и Земля больше не считалась центром Вселенной, но романтический неоптолемейский взгляд на космос тоже еще не вошел в моду: собственная персона еще не заняла место земли, вокруг которой вертелось бы все остальное. Комплект причуд и характерных черт, которые отличают одного человека от другого, не считался в высшей степени важным. В 1700-х слово «личность» означало, преимущественно, просто тот факт, что речь идет об одушевленном лице, а не о вещи. Тот смысл этого слова, в котором мы понимаем его сейчас, как принято считать, ввел в моду и широкое обращение философ-трансцецденталист Ральф Уолдо Эмерсон.
Что было у человека восемнадцатого века, так это характер. Если он вообще обладал какими-либо выделяющимися индивидуальными качествами, то характер единственно считался достойным упоминания. А самым лучшим, по всей видимости, считался характер скучный: «Порок всегда капризен; добродетель всегда постоянна и упорядочена», — писал Смит в «Теории нравственных чувств». По мнению Смита, «различие между человеком принципа и чести и недостойным человеком в том… что один остается верен, во всех случаях, уверенно и непоколебимо, своим убеждениям и ценностям, и на протяжение всей жизни руководствуется ими в своих поступках. Другой же действует по-разному и случайно, в зависимости от того, какое настроение, склонность или интерес преобладают в данный момент».
Так что, с точки зрения Адама Смита, почти каждого современного человека можно назвать недостойным. Неудивительно, что столь многие из самых почитаемых — и несовременных — людей восемнадцатого века не «оживают на страницах» для нас, современных. Впрочем, некоторые — как Руссо — оживают так хорошо, что их и сегодня хочется прикончить. Ричард Брукхизер отлично описал, что подразумевалось под характером человека в его биографии Джорджа Вашингтона «Отец-основатель»:
«Мы беспокоимся о нашей аутентичности — являемся ли мы “на самом деле” теми, за кого себя выдаем. Американцы восемнадцатого века гораздо больше интересовались внешней историей и были менее склонны прокладывать бездну между внешним и внутренним миром человека. “Характер” был ролью, которую каждый играл и вживался в нее, также подразумевая и то, что эта роль всегда оценивалась другими. Это было и представление и рецензия в действии. Каждый человек обладал характером, то есть каждый был действующим характером, как персонаж на сцене».
Характер Адама Смита — почти как у Фреда Мерца в «Я люблю политическую экономию» — был настолько постоянным, упорядоченным и скучным, что он мог бы стать истинным образцом для подражания в глазах любого сторонника его идей и взглядов. Смит прожил большую часть своей взрослой жизни со своей матерью-вдовой, Маргарет Дуглас Смит, и незамужней кузиной Джанет Дуглас. Обе они нежно любили Адама, и он их тоже. Вот, в общем-то, и все.
Признание Смита о его чувствах к матери в письме, рассказывающем его другу и издателю Уильяму Стрэхану о ее смерти в возрасте девяноста лет, определенно не годится для каких-нибудь сенсационных мемуаров двадцать первого века: «Человек, который, я уверен, любил меня больше, чем кто-либо другой любил или будет любить; и кого я сам любил и уважал больше, чем кого бы то, когда бы то ни было».
Только один анекдот из домашней жизни Смита дошел до нас — благодаря сэру Вальтеру Скотту, который был тогда студентом. Как рассказал Скотт, однажды во время чая, Смит привел свою кузину Джанет «в полное смущение тем, что, невзирая на ее настойчивое приглашение присесть за стол, ходил и ходил кругами… и останавливался, только чтобы стащить кусочек сахара из сахарницы, которую многоуважаемая кузина была вынуждена в конце концов поставить к себе на колени, чтоб сохранить от самого неэкономичного расхищения». Впрочем, сэр Вальтер Скотт и знаменит тем, что мог сделать историю из чего угодно.