Адашев. Северские земли — страница 22 из 47

* * *

Когда уже легли спать, Лушка вдруг сказала:

— Тит! Спишь?

— Чего тебе? — поинтересовался невидимый в темноте хозяин.

— Мне бы это… — замялась кормилица. — В церкву бы мне попасть, на службе постоять, причастится да исповедаться. Его вон батюшке под благословение поднести. Тревожно что-то на душе.

— Понимаю, — пробасил в ответ Тит. — Ну так давай в субботу в Гранный холм и пойдём. Там заночуем, а утром — на воскресную службу. Я и сам давно не был, да и вас у батюшки записать надо. Всё равно же узнают, что вы у меня живёте, хлеба-то я на двоих теперь покупать буду.

Всё, давай спать. День хлопотный был.

Глава 20«Брат ты мне, или не брат…»

Лес Ждана подавлял. В прошлой жизни он был в лесу лишь дважды — ненадолго и случайно. Но тот лес — мёртвый, пустой, истоптанный, загаженный пластиком и бумажками, запятнанный кострищами — не шёл ни в какое сравнение с этим. Это сложно объяснить, но… Почему-то стоило лишь на пару десятков шагов отойти от кордона — становилось пронзительно ясно, что на многие-многие вёрсты вокруг нет других людей, кроме них троих. Но при этом человек здесь никакой не царь природы, а смиренный гость, проситель, если хотите. К чаще и её созданиям надо было относиться уважительно, ведь стоило только здешнему хозяину захотеть — и никто из них троих не вышел бы из леса.

При этом лес вовсе не был злым. Лес был предельно равнодушен — и это пугало больше всего. Лес просто был, был всегда. Он равнодушно взирал, как волосатые некогда человеки распрямляются, изобретают лук и приручают собак, как у них возникают и рушатся государства. Ему не было дела до короткоживущих людишек, и он не видел большой разницы между селом Гранный Холм, поставленным людьми на отвоёванных у него землях, и муравейником, построенным мурашами на поляне из сосновых иголок.

Пусть стоят.

Всё равно и то, и другое — до поры.

Лес Ждана подавлял. Но и восхищал — тоже.

Он был настолько красив, что им нельзя было не восхищаться. Собственно, Ждан всю дорогу именно тем и занимался, что глазел вокруг, благо всю дорогу его по очереди несли на руках. «Слинга» сегодня не было — Тит перед выходом мягко посоветовал не брать в село роскошную шаль княгини:

— Барская это вещь, не наша, не мужицкая. Я-то ладно, я вопросов задавать не буду, а вот людям на рты платок не накинешь. Пойдут слухи про богатую шаль у приблудной бабы, а тебе оно надо?

Лушка покраснела, кивнула, и спрятала подальше единственную память о настоящей матери Ждана.

Любая дорога рано или поздно заканчивается, закончился и лес, и путники вышли к селу. Гранный холм был в полной мере лесным селом. Церковь, избы, огороды, расчищенные поля вокруг — всё это как будто теснилось друг к другу, а лес обступал их со всех сторон. По словам Тита, чужих в селе практически не бывало — больно уж далеко до ближайших поселений. Разве что купцы пару раз в году заедут, да путники какие-нибудь решат срезать дорогу, и едут напрямик через лес.

К селу подошли уже поздним вечером, и Тит сразу повёл Лушку к батюшке, у которого обычно и останавливался, когда приходил в село. Перед домом егерь остановился и сказал:

— Батюшка у нас — человек сурьезный. Очень сурьезный. Он сам из дворян, с Даром, всё как положено. Никто не знает, почему его в наш приход определили — сама знаешь, какие попы обычно в дальних сёлах служат. А наш — учён, причём настолько учён, что другие благородные, ко мне на охоту наезжавшие, говорили, что его хоть спросонья в столичный собор служить ставь — не опозорится. Я, собственно, к чему — ты ему не ври, Анфис. Он враньё чует, Дар у него. Просто не говори, чего не хочешь — так даже лучше будет, он умолчание простит, а вранья не любит.

Батюшка и впрямь оказался человеком презанятнейшим, Ждан таких ещё не встречал. Немолодой, если не сказать — старенький, но при этом живчик, ни секунды не сидящий на месте. Не было в нём ни капли степенности и основательности, обычно отличающих священников. Да и с виду был не сильно благообразен — небольшого росточка, толстенький, с изрядным брюшком, с окладистой бородой, но при этом — лысый как яйцо! Между этими самыми примерными чертами лица — бородой и лысиной — торчал нос-картошка и блестели два синих глаза, да не просто синих, а прямо-таки бирюзового цвета.

Глаза и выдавали характер этого плюшевого колобка — невозможно было утаить светившийся в них живой ум и неуёмное, почти детское любопытство.

Попадья — совсем уже седенькая старушка, быстренько накрыла на стол, поужинали за разговорами о пустяках, и лишь после этого Тит перешёл к делу:

— Вот, батюшка, на бабу с дитём в лесу наткнулся. Волки их чуть не погрызли, я в последний момент успел. Попросилась у меня пожить — идти, мол, некуда. Больше недели уже живут, а пусть бы и дальше — я не против. Но вписать бы их куда надо, чтобы не бродягами безродными числились, а? Сейчас, говорят, вам всех в книгу специальную вписывать сказали.

— Вписать? — хмыкнул батюшка. — Вписать можно. Только не ко мне. Верно говоришь, было такое распоряжение год назад от начальства моего — чтобы, говорят, как в Польше и Литве всё было, чтобы всех людей записывали[1]. Вот только моя книга, дикий ты человек, знаешь как называется?

[1] В параллельном мире полезный обычай ввели на полвека раньше. В нашем мире метрические книги и ревизские сказки повсеместно появились к середине XVIII века.

— Нет, — потупился Тит.

— Метрическая, или, по-другому, троечастная — наставительно пробасил поп. — А знаешь, почему, неграмотный ты человек?

— Откуда мне? — совсем засмущался Тит.

— А потому, — пояснил священник, — что в книге оной три раздела, кои в тексте должны выделены двумя горизонтальными линиями: «Часть первая о новорожденных», «Часть вторая о сочетавшихся браками», «Часть третья о умерших». Понял? Родился человек? Вписать! Женился? Вписать! Помер? Вписать! Но нету у меня никакой линии: «Приблудился? Вписать!», понятно тебе, законопослушный ты человек?

— Понятно, — повесил голову Тит. — А куда ж мне с ней теперь? Может, к старосте?

— Можно и к старосте. Его книга называется «ревизская сказка» и туда велено весь податный люд вписывать.

— О, так я тогда побегу? — обрадовался егерь.

— Можно и побежать, быстрый ты человек, — не стал спорить улыбающийся священник. — Но только староста в Козельск уехал и сказал раньше, чем через неделю, не ждать.

Потом посмотрел на вытянувшееся лицо Тита, и, не выдержав, засмеялся.

— Ох, Тит, Тит… Совсем ты одичал у себя в лесу. Ревизские сказки тоже я веду — староста у нас неграмотный. Да впишу, впишу, не сомневайся. Нам у князя сказали не чиниться и всех вписывать, кто приблудится. Оно понятно почему — вечная наша беда. Землицы у нас много, а взять её некем. Люди — самое главное богатство. Потому и велено: если кто приблудный захочет в податные вписаться — не препятствовать, подходить с лаской, отводить землю и вписывать имя и родичей в ревизскую сказку. Всякие бродяги и беглые, конечно, либо всё про себя врут, а если кто почестней, те сразу так говорят — пиши, мол, Иваном, а родни своей я не помню. Таких так и вписывают — «Иван, не помнящий родства».

Он повернулся к Лушке:

— Ты ж, красавица, небось тоже родни своей не помнишь?

Лушка, закутавшаяся в платок так, что одни глаза наружу торчали, молча отчаянно замотала головой.

— Ну вот! — почему-то даже немного обрадовался угадке батюшка. — Как я и говорил. А записать-то тебя как?

— Записать? — почему-то хрипло повторила Лушка и зависла. Потом, сообразив, ответила. — Записать Анфисой можно.

— Ну просто отлично! — ещё больше обрадовался поп. — Даже не Марья. А сына твоего как запишем?

— Сына?

— Сына, сына… Э максимис эд минима[2], как говорили римляне.

[2] A maximis ad minima (лат.) — от большего к меньшему; от большого к малому.

— Ну это… — Лушка совсем растерялась. — Младенца можно и Глебом вписать.

— Можно! Можно и Глебом, — утвердительно кивнул батюшка. — Княжий тёзка, значит, будет. Ещё ко мне дела есть?

— Нам бы это… — опять замялся Тит. — Пацана бы посмотреть.

И егерь, мекая и бекая, пересказал недавнюю эпопею с обменом подменыша. Батюшка выслушал всё с каменным лицом, хотя внутри себя, Ждан был готов поклясться в этом, ржал как конь.

— Ну что ж, — кивнул он, когда Тит завершил дозволенные речи, — давай, знающий ты человек, этого лешачьего соблазнителя, посмотрим на него.

Он взял кулёк у Лушки, и очень пристально посмотрел Ждану в глаза.

Никогда в жизни Ждан не испытывал ничего подобного. Это было… Это было похоже… Пожалуй, больше всего это было похоже на сканирование — у переселенца было полное ощущение, что в течении нескольких минут внутри него, пусть деликатно — но покопались.

— Что вам сказать, — заявил батюшка, вернув младенца Лушке. — Я, конечно, завтра в церкви ещё на всякий случай окроплю его святой водой, лишним не будет, но в целом… Он, без всяких сомнений, человек, и зла в нём нет. За это не волнуйтесь. Вот только…

Он повернулся и посмотрел Лушке прямо в глаза. Оказалось, эти весёлые васильковые глаза могут быть и такими.

Страшными, как жало направленной в лицо стрелы.

— Ты мне ничего рассказать не хочешь? — спросил настолько негромким и ровным голосом, что Лушка чуть не описалась.

Она прямо с лавки бухнулась на колеи и с мукой в голосе закричала:

— Не могу я!!! Не могу я так, здесь! Не моя это тайна! Завтра на исповеди всё расскажу — как на духу.

Глаза у священника погасли — как будто арбалет со взвода сняли.

— И то верно! — прежним весёлым голосом сказал он. — Давайте ложиться, что ли? Утро вечера мудренее.

* * *

К исповеди Лушка пошла последней. Около часа в опустевшей церкви она, глотая слёзы, рассказывала о своей сломавшейся навсегда жизни.

Выслушав до конца и ни разу не перебив, священник отпустил ей грехи, а потом, закончив обряд, опустился, как она, на колени и спросил — лицо в лицо, глаза в глаза: