Адепт Бурдье на Кавказе: Эскизы к биографии в миросистемной перспективе — страница 112 из 123

[388]. На уровне макроисторического обобщения эта концепция открывала дорогу к осмысленному альтернативному определению того, чем мог быть госсоциализм советского образца. Итак, найдено!

Рамки таксономического семейства задает концепция «государства догоняющего развития». Точнее все же было бы сказать режима, поскольку советский случай распада государства вместе с режимом довольно исключительный (аналог дает лишь Югославия, в плане этнофедерализма некогда скопированная с СССР). Япония или Южная Корея плавно и благополучно вышли из этого режима, Германия же несколько особый случай из-за ее разделения после 1945 г. и воссоединения в 1992 г. Распад СССР был обусловлен не собственно логикой преодоления диктатуры развития, а весьма особыми институциональными и геополитическими обстоятельствами – военная сверхдержава, связанная массой идеологических условностей и геополитических нагрузок, с массой якобы подконтрольных, но уже давно слабоуправляемых «союзников» и, не в последнюю очередь, с внутренними национальными республиками. Без этих факторов перестройка почти наверняка бы удалась. Но слово государство у Чалмерса Джонсона идеологически ключевое по оппозиции идеологиям как капитализма, так и социализма (при котором государство вроде должно отмирать или, если оно явно не отмирает, становиться общенародным). Следом за Джонсоном концепцию государства развития принимают индустриальный социолог Питер Эванс и экономисты-гетеродоксы Роберт Уэйд и Алиса Амсден[389]. Они географически расширяют ее применение, включая теперь страны Юго-Восточной Азии, Индостанского полуострова и Латинской Америки. Оставалось еще более расширить рамки концепции и включить в нее социалистические государства как представителей политической стратегии достижения уровня ядра западной экономики. В свою очередь, это означало размещение этих государств в миросистемной перспективе Иммануила Валлерстайна и Джованни Арриги – к чему я был готов изначально, поскольку провел много лет в общении со своими учителями. Собственно, книги Валлерстайна и Арриги оказались в советском спецхране именно из-за того, что в них писалось о полуперифейной природе советского социализма и его вполне системной логике, хотя и со своеобразной внутренней организации. Для Валлерстайна и, отчасти, даже Арриги СССР никогда не был ни особым секретом, ни предметом особого внимания. Кроме того, интересовавшие их глобальные конфигурации мало что могли сказать о конкретном примере советского развития и тем более не давали никаких, кроме интуиции и воображения, средств к анализу индивидуальной судьбы людей вроде Юрия Шанибова. Приходилось самому искать методы увязки нескольких уровней социологического анализа, где, помимо так мне пригодившихся концепций Бурдье и Тилли, добрую службу сослужили примеры конкретного миросистемного анализа Чаглара Кейдера и Брюса Камингса[390].

На среднем уровне – советской экономики и ее обломков – особенно полезными оказались теории многократно цитировавшихся в этой книге Владимира Викторовича Попова и Дэвида Вудраффа. Хотя и нуждающаяся в дальнейшем совершенствовании (будучи типичным экономистом, ее автор избегает вопросов власти и идеологии), теория Попова о материальном цикле жизни командной экономики предлагает нам возможность обоснованного разъяснения того, почему такого рода экономики на начальном этапе добиваются столь внушительных уровней материального производства, прежде чем впасть в затяжной застой. Политэкономическое исследование Вудраффа ставит в центр вопрос функциональной роли и упорной воспроизводимости неформальных сетей бартерного обмена в эпоху государственного социализма и особенно после распада планового хозяйства[391]. Именно Вудраффу я обязан пониманием механизма губернаторской реставрации после распада СССР.

Провинциальные «префекты» сыграли неожиданно для всех ключевую роль в распаде Советского Союза на составные территории, поскольку они после 1989 г. как никто другой оказались в состоянии устроить «парад суверенитетов» и потому, что сохранение центрального правительства стало угрожать их положению. Затем же именно бывшие первые секретари и их наследники на постах президентов республик и губернаторов возглавили создание коррумпированных «бейликов» и политических «машин» на подвластных им территориях. В рамках господствующей утилитаристской парадигмы подобные стратегии либо попросту игнорируются, либо называются (но едва при этом объясняются) «уклонением от рыночной дисциплины», «ренто-оринетированным корыстным поведением», коррупцией, непотизмом, блатом, традициями подпольной экономики и организованной преступности. Разумеется, всякий, кто мог наблюдать поток власти по патронажным сетям в странах вроде Грузии или Азербайджана, должен бы задаться вопросом, почему столь многие западные политологи, экономисты и консультанты так долго предпочитали не видеть, насколько жизненно важны такие механизмы в работе местной власти, либо винить во всем (опять же, без всякого логического объяснения) падение личных моральных устоев, косную враждебность к современным веяниям, и «дурные старые привычки» советских, если не досоветских времен. Именно так, кстати, на наследие колониализма и трайбализма долго валили все коррупционные и деспотические практики правителей африканских еще и десятилетия спустя после независимости. Здесь веберианская концепция неопатримониализма (т. е. фактической приватизации государственных постов) предлагает интересную и содержательную альтернативу. Кен Джовитт и его студенты явились первопроходцами в применении концепции нео-патримониалистической собственности и политического бартера применительно к Советскому Союзу и его наследникам. Поскольку аналогичные модели правления давно уже были предметом исследований применительно к странам Третьего мира (теоретическое происхождение восходит к формулировкам Гюнтера Рота и Ш. Н. Эйзенштадта, сделанным еще в конце 1960-x гг.), то дополнительный материал может быть позаимствован у таких африканистов, как Жан-Франсуа Медар, Рене Лемаршан и Уилл Рино[392]. Не в последнюю очередь первопроходческие работы по проблематике организованной преступности в новой России Вадима Волкова (развившего на отечественном материале идеи Чарльза Тилли) и Федерико Варезе (ученика Диего Гамбетты, работавшего в 1990-e гг. в Перми) весьма существенно помогли восполнить пробелы в общей картине[393].

Но «сетевые сообщества» по-постсоветски на этом отнюдь не заканчиваются. Помимо бюрократического патронажа остаются еще и более или менее густые, в зависимости от историко-географических условий среды обитания, сети элитных «старых хороших семей», оппозиционно-настроенных отчужденных интеллигентов, религиозных сообществ, дельцов «черного рынка» и субпролетарских «неформальных экономик». Эмпирические наблюдения настойчиво подсказывали, что абстрактные категории общественного класса и статусной группы обретают политическую динамику именно посредством активизации самых разнообразных социальных сетей, которые могут состоять из расширенных кругов семей и друзей, соседей, коллег, земляков, людей одного этнического происхождения или религиозного вероисповедования, знакомых по совместной службе, коммерции, и даже, не столь редко, бывших сокамерников. На Кавказе, как, впрочем, и повсюду, люди регулярно полагаются на бытовые неформальные сети для того, чтобы получить возможность продвижения по службе, поступления в вуз, ведения частного предпринимательства, доступа к дефицитным товарам, услугам врачей, обеспечению личной безопасности, выезда на заработки, или решения такого серьезного житейского вопроса, как вступление в брак. Но помимо поисков решения обыденных проблем повседневной жизни, эти сети ровно также и даже особенно активно начинают использоваться в менее мирных и обыденных ситуациях – этнического насилия, организации преступлений, переворотов, восстаний, фундаменталистского прозелитизма или же набора в незаконные вооруженные формирования. Игнорирование этого основополагающего факта означало бы также исключение основных практик повседневной человеческой жизни из наших разъяснительных схем. В результате динамику общественных действий можно бездумно приписать реинфицированным абстракциям классов, наций, политических движений и религий. Но ведь не бывает так, чтобы «армяне потребовали» и пошли на войну. Подобные действия как-то структурируются в социальном пространстве, откуда-то берутся призывы и сигналы, через какие-то связи распространяются (или не проходят, действие тогда затухает), что-то связывает людей, доверяющих друг другу, кто-то на кого-то рассчитывает опереться – даже в толпе.

Как выяснилось, стандартные социологические теории сетей, сегодня сосредоточенные в основном в школах бизнеса, мало чем могут помочь, поскольку склонны жертвовать историческим контекстом ради математической абстракции в подражание неоклассической экономике (которая в своей черед подражала термодинамике как образцу научности конца XIX в., когда сформировалась дисциплина экономики). К счастью, дела в социологии обстоят не столь просто. Есть и глубоко исторический анализ сетей, проделанный преждевременно ушедшим от нас Роджером Гулдом. Его основанный на архивных материалах анализ формирования рядов парижских коммунаров и кроваво их подавивших «версальцев» ознаменовал собой подлинный переворот в истории. Ведь ни у кого, включая самих современников и Карла Маркса, дотоле не вызывало сомнения, что коммунары и «версальцы» представляли противоборствующие классы. Однако из материалов военно-полевых судов, каравших коммунаров, и личных дел французских солдат-карателей возникает куда более сложная картина – рабочих на стороне реакции было едва не больше, чем среди революционеров, среди которых, в свою очередь, оказалось на удивление много выходцев из буржуазных семейств