Быт на краю бездны выковал стойкий характер местного населения. После каждой очередной катастрофы выжившие люди возвращались (в мере, определенной геополитическими и экологическими возможностями) к прежней жизни, упорно воспроизводя традиционные, пусть примитивные, но временем испытанные модели горского жизнеобеспечения. Поколение Мусы Шанибова также казалось обреченным следовать суровому циклу выживания и продолжать традиции кавказского быта. Однако этого не произошло. В XX в. всемирная история совершила качественный скачок.
Советский Союз только что победил гитлеровский Рейх в массовой механизированной войне и быстро становился атомно-ракетной сверхдержавой. Индустриальные ресурсы и военно-плановая централизация теперь также перенацеливались на послевоенное восстановление, переходящее в наращивание современной инфраструктуры, городов и хозяйственных секторов. Вопреки осторожно-пессимистичным прогнозам западных аналитиков тех лет, идеологически недооценивавших потенциал командной экономики, послевоенное восстановление СССР заняло всего несколько лет вместо десятилетий. Централизованное деспотическое планирование наиболее соответствовало именно такого рода задачам быстрого массового производства стандартизированных вооружений в период войн, как и затем стандартизированного жилья, базовых потребительских товаров и самих человеческих кадров для индустриализованной экономики в период восстановления. Плановая военная экономика хороша для героических рывков вперед на узких направлениях, но, простите за тавтологию, не для планомерного широкого роста.
Западные аналитики и собственные либеральные идеологи постсоветского периода еще более недооценивали впечатляющую способность плановой системы управлять бедностью. В послевоенный период советское колхозное крестьянство подвергалось государственным изъятиям едва ли меньшим, нежели в 1990-e гг. Однако несмотря на голод первых послевоенных лет, крестьянские протестные выступления и восстания практически сошли на нет[51]. Причина, очевидно, не только в жестокой эффективности сталинского аппарата террора. Исследования крестьяноведов, проведенные в последние годы на исторических материалах Европы, а также Азии и Латинской Америки XX в., не оставляют сомнений, что нигде страх карательных мер не предотвращает крестьянского сопротивления, открыто повстанческого или подспудно диверсионного, если под угрозой оказывается выживание крестьянских семей и общин[52]. В период войны в СССР была отлажена всеобъемлющая система нормирования и карточного перераспределения, дополнявшаяся полуофициальными продовольственными рынками. Проблемы были также колоссальны, и система снабжения периодически давала сбои, при крайней бедности резервов оборачивавшиеся голодом. Тем не менее система в основном гарантировала биологический минимум, что предотвращало наиболее отчаянные формы коллективного сопротивления и направляло сельских работников к привычным индивидуально-семейным стратегиям выживания в трудные годы. Тенденция к превращению колхозов из механизмов централизованного изъятия в механизмы централизованной поддержки и фактически в инфраструктуру общественной организации в дальнейшем будет лишь нарастать по мере роста городов и обезлюдения советского села, что удорожало сельские формы труда. Это помогает понять, почему во многих случаях как местное начальство, так и сами селяне будут сопротивляться постсоветской приватизации. Дело, очевидно, в той же общинной «моральной экономии», о которой так красноречиво писали Джеймс Скотт и Теодор Шанин. В качестве иллюстрации приведу слова командира ополченцев и авторитетного мужика из абхазского села, сказанные уже в 2002 г.: «Не знаю, коммунисты мы или капиталисты, только без какого-то колхоза, на одних своих мандаринах, нам тут всем хана. Эту последнюю войну мы бы поодиночке точно не пережили».
Перераспределение времен позднего сталинизма откровенно игнорировало эгалитаризм социалистической идеологии. Городские элиты (всевозможное начальство, командный состав, профессура, лауреаты и академики) наделялись в тот период высокостатусными квартирами-сталинками, дачами, путевками в санатории, и получали зарплаты, в 10–15 раз превосходившие зарплаты рядовых рабочих. Тем временем колхозники зачастую вообще не получали денежных выплат, тем более государственных пенсий и бесплатного жилья, хотя должны были платить денежные налоги. Даже на символическом уровне всевозможных служебных униформ и предписанных должностью привилегий шел возврат к статусному неравенству царской России. Но речь здесь идет не об уровне крестьянского потребления, а о выживании физическом и социальном. Советское государство во время и после войны обрело достаточную инфраструктурную силу, чтобы править без прежних эксцессов. Способность править без эксцессов, в пределах даже низкой нормы и есть наиболее элементарная форма легитимности власти. Впрочем, это скорее относится к легитимности власти в аграрном обществе. Геополитическое давление наступившей «холодной войны» не позволяло СССР стабилизироваться в низком равновесии позднего сталинизма. Реставрация некоей формы псевдоклассического абсолютизма, что, вероятно, импонировало стареющему Сталину, не могла быть прочной, поскольку государство волей-неволей продолжало ускоренную модернизацию. Затухание крестьянских выступлений, как мы увидим, вскоре обернется нарастанием городских бунтов и пролетарских забастовок.
Модернизаторская динамика сталинской диктатуры проникала в село не только в виде колхозов и налогов, но также тракторов и механических мастерских; медпунктов и работников санпросвета, объяснявших жизненно важные преимущества воды кипяченой над водой сырой; в виде дорог, по которым из города ехали грузовики; в виде издалека протянувшихся электрических проводов и лампочек; и не в последнюю очередь кинопроекторов и радио, вещавшего величественным басом легендарного диктора Левитана о победах или об агрессии американской военщины в немыслимо далекой Корее. Пускай импрессионистскими мазками, обо всем этом сегодня следует напомнить, чтобы придать реальность афористичному обобщению Эрика Хобсбаума: «Для 80 процентов человечества Средневековье внезапно окончилось в 1950-е годы»[53]. Традиционная сельская среда резко приблизилась к большому миру – и этот большой мир говорил по-русски, во всяком случае для парней и девчат с Кавказа.
Советская модернизация приходила в жизнь молодежи не только через вербовку на гигантские стройки и призыв в армию (от которого молодой Шанибов был освобожден, как старший сын в семье погибшего фронтовика). Самым притягательным стало городское профессиональное образование. После гибели Мухаммеда Шанибова его вдове довелось воспитывать четырех сыновей. Дожив до глубокой старости, мать Мусы осталась во многом традиционной черкешенкой с твердым характером, чувством собственного достоинства и непререкаемым авторитетом в семье, где ей досталось стать главой. Она воспитала своих четырех сыновей в том же духе черкесско-кабардинской этнической культуры – и при этом уже с четкой ориентацией на современное образование и стремлением таким образом «вывести детей в люди». Тем не менее одних лишь твердости характера и трудолюбия не хватило бы, чтобы сделать из сыновей профессиональных специалистов и интеллигентов. Это уже результат советских институциональных возможностей, достигнувших пика в два послевоенные десятилетия.
Высшее образование в те годы выводило прямо на служебную и профессиональную карьеру, связанную с впечатляющей вертикальной мобильностью, статусным и материальным ростом. Неслыханная дотоле возможность уехать из села, чтобы учиться на летчика, учителя, врача, агронома, инженера или артиста делала новое осязаемым, вовлекала во всемирно-исторический сдвиг. Советская модернизация стремительно уводила шанибовское поколение из предписанной им от рождения традиционной доли крестьянства. У этих осознавших свою историческую удачу новых горожан теперь вызывало снисходительную усмешку прозябание в деревне, где «в жизни не видели электрического света и голодали через зиму». Молодое поколение было целиком повернуто к светлому будущему. Ностальгия по героической кавказской старине появится позже, когда новые горожане освоятся настолько, чтобы начать противопоставлять местные культурные традиции заурядному провинциализму своего положения.
Первой политической верой поколения Шанибова был наивно-восторженный сталинизм. Это вовсе не было результатом фанатизма, тоталитарной идеологии и «промывания мозгов» – такой властью советское, да и ни одно другое государство, к счастью, никогда не располагало. Для послевоенной молодежи, недавно вышедшей из села, Сталин был самим воплощением идеи прогресса и символом победы в Великой Отечественной войне. В психологическом плане он стал приемным отцом для поколения, взрослевшего в обстановке, когда все прежние социальные связи и нормы оказались разрушенными и государственные учреждения подменили миллионы утерянных отцов. Суровость образа вождя имела свою притягательность. Еще в 1940-е гг. Баррингтон Мур, впоследствии знаменитый основоположник сравнительно-эволюционной политологии, определил, вероятно, ключевой механизм сталинского культа личности в эгалитаристской мифологии, допускавшей возможность «сезона охоты на бюрократов» – когда сам вождь считал это необходимым[54]. Сталинизм полон неоднозначностей. Несмотря на воинственно атеистическую идеологию, массовый сталинизм насаждался иезуитскими практиками[55]. В конечном итоге сталинизм во взаимоотношениях народа и власти действительно стал именно тем, что в знаменитом высказывании Маркса и Энгельса названо «сердцем бессердечного мира… духом бездушных порядков… опиумом народа»[56]