Адепт Бурдье на Кавказе: Эскизы к биографии в миросистемной перспективе — страница 61 из 123

Однако чиновники вполне обоснованно сомневались, даже если и никак не могли определиться, как им дальше действовать. Поминовение жертв прошлого эмоционально мощнейшим образом сосредотачивало общественное внимание не только на конкретных жертвах царизма или сталинизма, а на жестокостях и несправедливостях вообще, которые империя совершила в отношении коренных народов Северного Кавказа.

Все же давайте не торопиться с описанием обращения Шанибова в национализм. Следует избегать не только безликого структурного детерминизма, но и его теоретической противоположности – теории, согласно которой этнополитические антрепренеры по собственным рационально-корыстным калькуляциям формируют образ политического действия. В ретроспективе возникает два совершенно противоположных по внутренней логике соблазна – счесть националистический сдвиг во времена распада СССР взрывом исконных (или, как забавно выражаются некоторые ученые заумники, «примордиальных») этнических страстей либо, наоборот, целенаправленной инструменталистской стратегией политических манипуляторов, метящих в лидеры. Оба подхода, надо сказать, имеют почтенное интеллектуальное происхождение, восходя к столь значительным личностям, как классический немецкий философ Гердер, считающийся основоположником романтического теоретизирования о национальном духе и «зове крови», либо Дюркгейму, а прежде него Фридриху Энгельсу. Напомню, что именно Энгельс в приступе раздражения от упорного нежелания делегации польских рабочих согласиться, что их эксплуататорами являются капиталисты – а не «эти чертовы немцы», – пустил в оборот клеймо ложного сознания. Две наиболее распространенные точки зрения на причины национализма – слепой исконный дух народа или целенаправленное конструирование со стороны элит – логически взаимоисключающи. Возможные гибридные примирительные теории (национализм заложен в исконных, принимаемых за данность структурах группового сознания, но пробуждается возникающими идеологическими элитами) исходят из умозрительного согласования логических противоречий и оттого остаются слишком общими. Гибриды плохо поддаются операционализации в конкретных исследованиях и не переносят столкновения с многообразием эмпирических ситуаций. Кто, почему и, главное, когда пробуждает национализм? Где и каким образом хранятся или генерируются его сильные эмоции? Но при этом обе теории именно потому, что они частично согласуются с реальностью, без особого труда могут быть подкреплены эмпирическими данными и обладают значительной поддержкой издавна соперничающих течений политической мысли и социальной науки. Инструменталистский подход совершенно согласуется с формальными экономистическими моделями рационального выбора (сводимых к формуле «мир есть рынок») и, с другой стороны, с постмодернистским вниманием к конструированию идентичностей («мир есть театр»). Теории исконной данности «примордиализма» сегодня более популярны скорее среди журналистов и политиков, которые используют их как привычное клише, но считаются дискредитированными в ученой среде. Однако и в социальной науке мы находим пример столь яркого, умного и изобретательного консерватора, как гарвардский политолог Сэм Хантингтон, чей мрачно пророческий памфлет «Столкновение цивилизаций», увы, наверняка с лихвой перекрывает по цитируемости и общественному влиянию все публикации по конструированию идентичностей и рациональному выбору вместе взятые.

Общей для исконно-первобытного и инструментального подходов ловушкой является чрезмерное упорядочение истории, чем, собственно, и достигается их согласуемость с эмпирикой. Поскольку и мы, и действующие лица, которых мы изучаем и даже порой интервьюируем, знают дальнейшее направление и итоги политических процессов, то при взгляде в прошлое ранние проявления этнической политизированности кажутся более значимыми и «судьбоносными» по сравнению с тем, чем они являлись в своем неизменно более запутанном и неочевидном контексте тех лет. Вот почему нам требуется реконструкция национальных тенденций и их множественных, взаимопересекающихся институциональных причин и габитусных мотиваций, взятая в широком потоке общественных движений эпохи перестройки. Если обойти стороной ранние годы перестройки и всю прочую предысторию нашего героя, то, конечно, может показаться, будто все, что имеет значение в случае с Шанибовым, так это его знатная кавказская папаха – независимо от того, решим ли мы отнести ее на счет исконной кабардинской традиции или его рационального решения стать националистическим и военным вождем. Каждая из этих интерпретаций означает, что нам нет нужды обременять себя предположениями, что Шанибов мог бы прожить и иную жизнь, став верным членом номенклатуры, судьей, деканом, может, даже генералом КГБ или, напротив, известным обличительным социологом, каким стал в своей жизни Бурдье, или демократическим преобразоватеем общества. Ни к чему было бы путать читателя вождением по длинным историческим главам, в которых наш герой боролся с хулиганами и начальственными расхитителями общественного добра, переживал трудности с карьерным ростом, оттачивал на студентах ораторское мастерство, занимался чтением каких-то (в том числе нерекомендованных) книг, прослушиванием классической музыки и игрой на мандолине, защищал гласность и обличал партократов, создавал социальную сеть друзей и единомышленников вовсе не националистической и боевой направленности.

Пример протооппозиционной дружеской сети, в которой находился Шанибов, типичен для малых автономных республик СССР. Это вполне подтверждает и формализованный событийный анализ, проделанный Марком Бейссинджером применительно ко всему пространству Советского Союза времен перестройки[218]. Бейссинджер показал с массой обобщенных данных, что автономные республики идут кучно и с небольшой, но статистически заметной задержкой во времени вслед за национальными союзными республиками. Это вполне очевидно и тем, кто вблизи наблюдал или пережил перестройку. Но менее очевиден следующий из этого вывод. Почему автономные республики (АССР) отставали от ССР союзного ранга? Было ли это следствием одной лишь разницы в размерах? (Хотя, заметим, Татарская АССР по численности населения и хозяйственному значению территории вполне могла превосходить такие союзные республики, как Эстония, Армения или Молдавия.) Причиной относительного отставания стадиальных изменений, показывает Бейссинджер, была относительная скудность статусных и организационных ресурсов, необходимых для осуществления политической мобилизации.

Во-первых, как в союзных, так с небольшим запозданием и в автономных республиках националистическим мобилизациям (не идеологиям в головах отдельных мыслителей, а массовым движениям) всегда требовалось время на раскачку. Республики должны были вначале политизироваться, и эти процессы довольно долго имели классовый, преимущественно интеллигентский вектор, направленный на социал-демократизацию, рыночную самостоятельность и «раскрепощение творческих сил общества», т. е. потенциальный выход профессиональных специалистов и художественной интеллигенции из пролетарского существования «на одну зарплату» под контролем номенклатурной бюрократии и превращение в политически, экономически и культурно автономный средний класс. До поры это было основным и единым, в той или иной степени, антибюрократическим, т. е., подчеркну еще раз, по преимуществу классовым вектором для всех республик. Во-вторых, аналитическая хронология Бейссинджера показывает, что дифференциация векторов политического развития и радикализация уже национально выраженных требований республиканских гражданских обществ против центра – вплоть до кульминационного момента перехода Ельцина и его последователей от прежде исключительно демократической платформы к требованию суверенизации России в пику СССР – возникает лишь после ряда бурных и все более тупиковых общественных конфронтаций, включая целую серию сопряженных с массовым насилием инцидентов, в которых Москва выказала очевидную неспособность контролировать ситуацию.

Описанные в начале этой главы события и процессы на локальном уровне Нальчика представляют собой нечто общеизвестное всем включенным наблюдателям и активистам тех лет – и, как правило, совершенно игнорируемое этнополитологами, которые сосредотачивают внимание на одних лишь этнических конфликтах. Шанибовская социальная сеть протооппозиции, которая на том этапе стала распространяться за первоначальные рамки круга друзей, тем или иным образом участвовала практически во всех движениях, имевших самые разнообразные цели. Более или менее тот же круг хорошо знакомых между собой людей примерно одного возраста и уровня образования участвовал и в борьбе за экологию, и в охране исторических памятников, и в неформальном распространении зачитываемых до дыр перестроечных газет и журналов, в организации митингов в поддержку перестройки и затем выборов. Лишь в самом конце этой последовательности политизирующих событий национализм становится преобладающим вектором, и лишь после того, как Москва очевидно утеряла контроль над центральным перераспределением ресурсов и развитием местных политических процессов, а именно – осенью 1989 г.

События выплескиваются через край: Пример Карабаха

Обратимся к событиям за Кавказским хребтом, где в трех союзных республиках националистический прорыв состоялся значительно раньше, вызвал фрагментацию госструктур и многовластие, вскоре обернувшиеся насилием. Начало положили февральские события 1988 г. в Армении и Азербайджане. В апреле следующего 1989 г. по тому же пути сползания в пучину конфликтов внезапным толчком и с ускорением двинулась Грузия. Автономные республики Северного Кавказа, прежде всего Чечено-Ингушетия и Кабардино-Балкария, вступят в аналогичную полосу националистической мобилизации и уличных беспорядков значительно позднее, уже в 1991 г.

В критической точке 1988 г. различный характер моделей соперничества элит и контрэлит открывал возможности дальнейшего продвижения в двух направлениях. Первым была гражданская мобилизация для борьбы за демократический социализм, перерастающая в парламентарную и рыночную либерализацию. Как видно на примере Венгрии, Польши или Прибалтики, при условии недопущения со всех сторон насильственных действий это вело к либеральному переустройству государственных структур и упорядоченному переходу к капитализму – добавим, поскольку важно, под эгидой Евросоюза. В рамках этой модели идущие к власти высокостатусные интеллигенции в течение всего перехода сохраняли неоспоримый идейный контроль (культурную гегемонию в значении, введенном Грамши) над оппозиционной мобилизацией, в том числе сдерживая собственных уличных радикалов. Со своей стороны, очевидно, давно в душе смирившиеся с перспективой либерализации коммунистические власти отказались от использования доступных им силовых средств, особенно после того, как горбачевская Москва явно исключила вариант повторения оккупации Праги в августе 1968 г. В итоге посткоммунистический переход осуществлялся на основе договоренностей (пактов) и носил в целом мирный характер. Альтернативной моделью была бурная националистическая мобилизация, в основном направленная против соседних этнических групп. В такой мобилизации значительную роль играли активисты с маргинальным социальным статусом. Этот второй вариант открывал дорогу в межнациональные войны – со всеми последствиями для государств бывшей Югославии и Южного Кавказа.