она имела немалое влияние, считал вполне терпимой и небесполезной: заманчивые для крестьянского уха слова о «земле и воле» местные вожди эсеров сочетали с твердой позицией «революционного оборончества». В свою очередь, флот сам был близок к тому, чтобы становиться «элементом порядка», и это подчас выглядело неожиданно. Офицер Черноморской дивизии не без удивления отмечал: «… Та самая матросская буйная вольница, которую все боялись в мирное время, пьяная, гульливая и задорная, теперь действительно еще держала “знамя Революции”… и, сколько можно было требовать после революции, – добросовестно несла службу».
И все же, очевидно, чувствуя слабость и государственной власти, и «общественной» власти доминирующих политических течений, – Колчак в том же апреле говорил новому военному и морскому министру Гучкову, объезжавшему фронт и посетившему, в частности, Одессу (где с ним и встретился Командующий флотом), «о начавшемся разложении» и о том, «что если этот процесс будет продолжаться, мы долго не продержимся». За разговором последовал вызов в столицу, где наихудшие подозрения только упрочились.
В Петрограде Гучков предложил Александру Васильевичу принять командование уже разложившимся Балтийским флотом, матросы которого пребывали, судя по всему, в состоянии духа, пограничном между наглым сознанием вседозволенности и страхом воздаяния за многочисленные убийства, совершенные ими в кровавые февральские дни: достаточно сказать, что захватившая власть в Кронштадте толпа всеми силами сопротивлялась попыткам взять что-либо из запасов крепости для укрепления оборонительной позиции, ибо все время ожидала «осады со стороны реакционной гидры». Как рассказывал впоследствии Колчак, Гучкову он ответил, «что в Черноморском флоте – разложение, подобное разложению в Балтийском флоте, – вопрос ближайших дней, и что едва ли мое назначение в Балтийский флот чему-нибудь поможет, но что я готов подчиниться приказу Гучкова, если это необходимо».
Сложно сказать, действительно ли адмирал был настроен столь пессимистически или тут сказался ретроспективный взгляд, знание того, как развивались события далее. Но возможно, что Александр Васильевич воспроизвел свои слова максимально точно, а вывод о печальном и недалеком финале Черноморского флота родился у него спонтанно, под влиянием столичных новостей. Правительство не могло справиться с дикой анархией, развивавшейся в непосредственной близости и угрожавшей самому его, правительства, существованию, – так стоило ли строить какие-либо надежды на то, что процесс умирания государства остановится где-то на полпути и не дойдет до Черного моря?!
Пытаясь лучше понять политическую обстановку, Колчак направился к Родзянко – тому самому «председателю Временного комитета Государственной Думы», который в дни крушения Империи с барабанной самоуверенностью утверждал, что контролирует все происходящее, и призывал командующих флотами подчиниться ему. Теперь Родзянко не нашел ничего лучшего, чем направить адмирала к Г.В.Плеханову, старому марксисту, во время Великой войны бывшему эмигрантом-«оборонцем», а после Февраля вернувшемуся в Россию. Плеханов растерянно объяснил, «что происходит чисто стихийный процесс брожения среди масс, что бороться с ним очень трудно и едва ли партийные группы здесь что-нибудь могут сделать», – а после ухода Колчака рассказывал своим единомышленникам о состоявшейся беседе в довольно юмористическом тоне:
«Он мне очень понравился. Видно, что в своей области молодец. Храбр, энергичен, не глуп. В первые же дни революции стал на ее сторону и сумел сохранить порядок в Черноморском флоте и поладить с матросами. Но в политике – он, видимо, совсем не повинен. Прямо в смущение привел меня своею развязной беззаботностью. Вошел бодро, по-военному, и вдруг говорит: “Счел своим долгом представиться Вам как старейшему представителю партии социалистов-революционеров… ” Войдите в мое положение! Это я-то социалист-революционер! Я попробовал внести поправку: “Благодарю, очень рад. Но позвольте Вам заметить… ” Однако Колчак, не умолкая, отчеканил: “… представителю партии социалистов-революционеров. Я – моряк, партийными программами не интересуюсь. Знаю, что у нас во флоте среди матросов есть две партии: социалистов-революционеров и социал-демократов. Видел их прокламации. В чем разница – не разбираюсь, но предпочитаю социалистов-революционеров, так как они – патриоты. Социал-демократы же не любят отечества, и, кроме того, среди них очень много жидов… ” Я впал в полное недоумение после такого приветствия и с самой любезной кротостью постарался вывести своего собеседника из заблуждения. Сказал ему, что я – не только не социал-революционер, но даже известен как противник этой партии, сломавший немало копий в идейной борьбе с нею… Сказал, что принадлежу именно к нелюбимым им социал-демократам и, несмотря на это – не жид, а русский дворянин и очень люблю свое отечество. Колчак нисколько не смутился. Посмотрел на меня с любопытством, пробормотал что-то вроде: ну, это не важно, и начал рассказывать живо, интересно и умно о Черноморском флоте, о его состоянии и боевых задачах. Очень хорошо рассказывал. Наверное, дельный адмирал. Только уж очень слаб в политике…»
Несмотря на несколько снисходительный тон, рассказ Плеханова представляется чрезвычайно важным для характеристики Колчака. Вряд ли Александр Васильевич испытывал какое-либо расположение к социалистам, осведомленность же об их разделении на социал-демократов и социал-революционеров, как видим, и вовсе считал для себя совершенно излишней роскошью, однако дело было не в этом. Наверное, адмирал смог бы не менее иронично, чем Плеханов, изложить содержание разговора, но уже со своей точки зрения, для которой оттенки программ и количество сломанных копий «в идейной борьбе» безусловно отступали на задний план при виде разверзшейся под ногами пропасти. Теперь спасти Россию могла только горячая и действенная любовь к ней – и в словах Плеханова для Колчака, очевидно, «любви к отечеству» оказывалось достаточно, остальное же безусловно относилось к разряду «ну, это не важно». Однако социалистический патриотизм оказывался бессильным, неспособным, а то и не желающим обуздать анархию, ибо отвлеченные принципы «свободы» и рабское, догматическое преклонение перед «инициативой» или хотя бы «стихийным брожением» пресловутых «масс» становились для него важнее, чем угроза живому национально-государственному организму России.
Еще хуже было то, что подобную позицию заняли и некоторые члены Временного Правительства, а остальные не посмели им противиться. В этом Колчак должен был убедиться на очередном заседании Совета министров, проходившем под вопли вооруженной толпы, манифестировавшей по улицам Петрограда с требованиями отставки Милюкова и Гучкова. Генерал Л.Г.Корнилов, Главнокомандующий войсками столичного округа (назначенный еще Государем в последние часы перед отречением), настаивал на решительном отпоре вооруженной рукою, и Гучков как будто также склонялся к этой идее, но…
«Когда эта манифестация апрельская принимала все более грозный вид, – рассказывал бывший военный министр, – у меня состоялось заседание Временного правительства, где я доложил положение дел и очень спокойно заявил… что, если будет вооруженное вторжение – мы даем вооруженный отпор… Коновалов (министр торговли и промышленности. – А.К.) подошел ко мне и громко говорит: “Александр Иванович, я вас предупреждаю, что первая пролитая кровь – и я ухожу в отставку”. Подошел Терещенко (министр финансов. – А.К.) и сказал то же самое. А я все говорил – мы не нападаем, а на нас нападают…
… У меня от соприкосновения с кн[язем] Львовым получилось впечатление, что он неисправимый непротивленец, он крепко верил, что все это стихийное само собой уляжется, что известные добрые качества, здравый смысл заложен в русской народной массе, что он в конце концов возьмет верх, эксцессы связаны с бурным весенним потоком, а потом спокойно потечет… Другое – просто физическая трусость. Вот если бы кто другой подавил движение… но сами участвовать в этом, принимать на себя ответственность!»
Одной этой сцены уже было бы довольно для такого экспансивного и легко выходящего из равновесия человека, как Александр Васильевич; однако на этом дело не кончилось. Следующие дни прошли в разъездах: сначала во Псков на совещание высшего командования, созванное Алексеевым (Временное Правительство принудило Великого Князя отказаться от должности Верховного Главнокомандующего, и теперь ее занимал бывший начальник штаба Ставки); затем – обратно в Петроград, куда прибыл и Алексеев, на обсуждение проекта «Декларации прав солдата»; и всюду можно было услышать только удручающие новости.
«… Общее мнение было такое, – вспоминал Колчак, – что ожидавшийся от революции подъем энтузиазма в войсках не произошел… что развал неудержимо растет, что дальше продолжать войну при таких условиях крайне трудно, но продолжать ее необходимо, тем более что приняты определенные обязательства перед союзниками, а прекращение войны с Германией со стороны России повлечет разгром союзников, а затем и тяжкие условия мира для России». Сразу заметим, что последнее соображение представляется совершенно правильным: если об условиях сепаратного мира с Российской Империей, согласись на него русский Государь, еще можно было спорить, то разговор с дезорганизованной после-Февральской Россией был бы совсем другим (Брест-Литовский мир менее года спустя наглядно покажет неумеренность германских аппетитов и стремление немцев к расчленению России). Итак, воевать было нужно… но как можно было воевать в подобных условиях?
«Декларация прав солдата» открыто вносила в ряды армии политическую рознь: разрешение членства в «любой политической, национальной, религиозной, экономической или профессиональной организации, обществе или союзе», свобода агитации и пропаганды (в том числе антивоенной и сепаратистской) и тому подобные новшества заставляли охарактеризовать этот документ однозначно: «Декларация – последний гвоздь, вбиваемый в гроб, уготованный для русской армии». Неудивительно поэтому, что обсуждение ее проекта запомнилось Колчаку как «очень короткое»: «В самом начале чтения проекта встал генерал Алексеев и заявил, что он не может обсуждать вопросы, как окончательно разложить армию, и что поэтому отказывается слушать далее проект. После этого все присутствующие, тоже поднявшись с мест, заявили, что отказываются обсуждать этот документ, присоединились к мнению ген[ерала] Алексеева. На этом чтение документа кончилось, кончилось и само совещание». Увы, кроме Алексеева – честного и прямого, хотя и не обладавшего достаточной решительностью и силою воли, – в армии хватало генералов-оппортунистов, и в мае декларация была опубликована в качестве государственного акта. Сделал это уже новый министр, сменивший ушедшего в отставку Гучкова, – А.Ф.Керенский, адвокат и почему-то член петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов. Колчак же к тому времени в ответ на попытку выяснить, состоится ли все-таки его назначение Командующим Балтийским флотом, получил распоряжение «возвратиться на Черное море».