Мы отнюдь не хотим создать впечатление, будто Колчак в те недели и месяцы имел точную информацию о действиях большевиков или тем более – о ходе переговоров. Важно другое: Александр Васильевич (хотя бы и интуитивно) решительно и проницательно распознал в большевицком «кабинете» – правительство национальной измены, окончательно ввергшее великую страну в бездну позора, поражения в войне, унижения. И быть может, его настроение поздней осенью 1917-го и последующей зимою описывалось горькими и гневными строками Максимилиана Волошина, написанными 23 ноября:
С Россией кончено… На последях
Ее мы прогалдели, проболтали,
Пролузгали, пропили, проплевали,
Замызгали на грязных площадях,
Распродали на улицах: не надо ль
Кому земли, республик да свобод,
Гражданских прав? И родину народ
Сам выволок на гноище, как падаль…
Подобные чувства должны были обостряться по мере того, как с приближением Колчака к берегам России становились все более и более определенными известия о том, что происходило на родине. Первой остановкой на пути во Владивосток стала Япония, где Александр Васильевич задержался на два с лишним месяца и где он получил подтверждение сведений о большевицком перевороте, а затем и о сепаратном перемирии с австро-германцами. «Объявление проклятого мира с признанием невозможности вести войну – с первым основанием в виде демократической трусости – застало меня, когда я приехал в Японию, – напишет он в черновике письма к А.В.Тимиревой. – Тогда я отправился к английскому послу Sir Green’у и просил его передать английскому правительству, что я не могу признать мира и прошу меня использовать для войны как угодно и где угодно, хотя бы в качестве солдата на фронте. Что лично у меня одно только желание – участвовать активно в войне и убивать немцев».
Недели протекали в ожидании реакции Лондона, чтении новостей из Европы, прогулках по японским достопримечательностям (Колчак жил в Иокогаме, время от времени наведываясь в Токио), пока наконец 30 декабря не пришел положительный ответ. «Я с двумя своими спутниками (членами миссии Вуичем и Безуаром, присоединившимися к адмиралу в его просьбе. – А.К.) принят на службу Его Величества Короля Англии и еду на Месопотамский фронт. Где и что я буду делать там я – не знаю [46]. Это выяснится по прибытии в Штаб Месопотамской армии, куда я уезжаю via [47]Шанхай, Сингапур, Коломбо, Бомбей», – сообщает Александр Васильевич.
Казалось бы, именно теперь становился правомочным термин «кондотьер» – наемник на службе чужого государства, тем более что и сам Колчак очередной «апологией войны» дает для этого основания. «Я не скрываю всей тяжести всей тяжелой концепции (простите, ради Бога, это слово) предстоящего будущего и “не рисую себе картин”, – пишет адмирал, – но “я служу” снова, служу войне, – единственная служба, которую я не только теоретически ставлю выше всего, но которую искренно и бесконечно люблю». Можно подумать, будто чувство облегчения, наконец-то появившейся определенности, в противовес предшествовавшему мучительному осознанию бессилия и одиночества, и окрылило адмирала настолько, что ему не пришло в голову вновь применять к себе слово, которое так терзало его летом. Однако и месяцем позже, когда облегчение прошло и сменилось вновь тягостной подавленностью, – пресловутое название «кондотьер» лишь однажды промелькнет в его многочисленных черновиках. Значит ли это, что Александр Васильевич свыкся с таким своим положением, и вообще, чем было вызвано его столь горячее желание «убивать немцев», причем именно на английской службе?
На последний вопрос, по-видимому, ответить легче всего, хотя в Америке адмирал Колчак и мог рассчитывать по меньшей мере на столь же благожелательное отношение, как в Англии. В самом деле, будучи в США (куда и вернуться в случае необходимости было намного легче), он общался с гораздо более высокопоставленными политиками, чем в Великобритании, – сам президент и государственный секретарь интересовались его мнением, в отличие от английского короля или премьер-министра. Колчак вдумчиво и с интересом знакомился с американским флотом, составив о нем, кажется, довольно благоприятное впечатление. К американцам Колчак мог чувствовать и определенную симпатию – ведь не выделял же он их «военных деятелей» из общего ряда тех, кто, по его мнению, наиболее прозорливо оценивал ситуацию в России. Интересным обстоятельством является и посещение Александром Васильевичем могилы адмирала Д.Фаррагута – дань памяти выдающегося американского флотоводца. И все же вопрос о переходе на службу в США он, похоже, даже не рассматривал всерьез.
Причина заключалась в том впечатлении, которое Колчак вынес из знакомства с общим направлением мысли в Соединенных Штатах. «… Когда я изучил вопрос о положении Америки с военной точки зрения, то я пришел к убеждению, что Америка ведет войну только с чисто своей национальной психологической точки зрения – рекламы, advertising [48]… Американская war for democracy [49]– Вы не можете представить себе, что за абсурд и глупость лежит в этом определении цели и смысла войны, – напишет он в Японии, вспоминая время, проведенное в США. – Война и демократия – мы видим, что это за комбинация, на своей родине, на самих себе. Государственные люди Америки понимают это, но они не могут иначе действовать, и потому до сих [пор] американцы не участвовали еще ни в одном сражении…»
Если Колчак искренно полагал, что Вильсон и другие руководители политики Соединенных Штатов были всего лишь скованы направленными извне, какими-то безликими тенденциями демократии и пацифизма, то он, очевидно, ошибался – и год спустя адмиралу, уже Верховному Правителю России, предстоит в этой своей ошибке убедиться; но в данном случае главное не это, а принципиальное неприятие Александром Васильевичем демократизма как в виде отвлеченных идеалов, так и в повседневной политической практике и американской пропаганде. Пассивное, все еще не очень действенное, по мнению адмирала, участие США в войне, которое не давало ему в полной мере приложить свои силы, знания, опыт, – всего лишь следствие, корни же кроются в принципах «американизма» и национальной психологии, столь категорически и презрительно отвергаемых Колчаком. Конец 1917 – начало 1918 года вообще представляется периодом кристаллизации и даже некоторого ожесточения его взглядов на устройство современного ему общества, на пагубные течения и способы их преодоления, на грядущие судьбы России и русского народа, о чем он никогда не перестает думать; и здесь мы вновь должны обратиться к вопросу о «кондотьерстве» русского адмирала.
То и дело его рисуют «киплингианскими» красками, в духе знаменитого «but there is neither East nor West, Border, nor Breed, nor Birth, when two strong men stand face to face though they come from the ends of the earth» [50], когда родина и происхождение выглядят величинами пренебрежимыми в сравнении с «вневременны́ми» и «вненациональными» силой и мужеством, – и адмирал, кажется, до некоторой степени дает для этого основания. «… Война прекрасна, – пишет он в эти дни, – хотя она связана со многими отрицательными явлениями, но она везде и всегда хороша. Не знаю, как отнесется Она к моему единственному и основному желанию служить Ей всеми силами, знаниями, всем сердцем и всем своим помышлением», – и в этой мрачноватой романтике, уже стоящей на грани кощунственного перефразирования Евангельских слов, и вправду есть что-то от киплинговских героев и ситуаций; но исчерпывается ли этим адмирал Колчак?
«Единственная форма, в которой я мог продолжать свое служение Родине, оказавшейся в руках германских агентов и предателей, было участие в войне с Германией на стороне наших союзников», – скажет он вскоре, проясняя свою позицию. Разумеется, можно возразить, что все это говорилось уже после возвращения Колчака на русскую службу, когда ему хотелось оправдаться в своем «кондотьерстве»; однако записи, сделанные в самый разгар этого непродолжительного «кондотьерства», похоже, опровергают подобные возражения.
«Я, может быть, выражаю [51]недостаточно ясно свою основную мысль; мысль о том, что на меня же ложится все то, что происходит сейчас в России, хотя бы даже одно то, что делается в нашем флоте, – ведь я адмирал этого флота, я русский…» – мучительно подыскивает он слова в черновике письма, датированном 21 декабря 1917 года; а 2 января 1918-го, среди очередных рассуждений о войне, формулирует: «Война дает мне силу относиться ко всему “холодно и спокойно”, я верю, что она выше всего происходящего, она выше личности и собственных интересов, в ней лежит долг и обязательство перед Родиной, в ней все надежды на будущее, наконец, в ней единственное моральное удовлетворение». Стремление принять действенное участие в борьбе против врагов России дает Александру Васильевичу единственную надежду на возвращение уважения к самому себе; и, не боясь некоторой парадоксальности формулировки, скажем, что русский адмирал Колчак, оставшись без родины, мог пойти на службу войне… но не Великобритании.
Большое значение для воссоздания взглядов и душевного состояния Александра Васильевича в этот период имеет и его рассказ о беседе с японским полковником Я.Хизахидэ. Они познакомились еще во время пребывания Колчака в Японии, однако наиболее откровенный разговор двух офицеров, судя по записи Колчака, состоялся уже в Шанхае, куда адмирал выехал, направляясь к предполагаемому месту новой службы – в Месопотамию. Отъезд из Шанхая задерживался в связи с карантином (на пришедшем пароходе была обнаружена чума); тогда-то, в читальне устроенного англичанами клуба, Александра Васильевича и нашел японский офицер, направлявшийся в это время в Южный Китай с какой-то, по-видимому, секретной миссией (по крайней мере, так считал Колчак).