Прежде Федор Федорович любил эти тихие вечерние часы. Он знал, что к нему обязательно прибежит коротать вечерок милая Любушка.
Ушаков делал что-либо у стола – проверял расчеты, просматривал ведомости, а она сидела рядом – вязала, напевая.
Так проходило полчаса. А потом Любушка вдруг обнимала его, карандаш летел в сторону, а ведомости мешались с чертежами…
Денщик Федора был доволен, что к ним приходила Любовь Флоровна. Он ее уважал, старался всячески угодить ей.
– А все-таки без хозяйки – дом сирота! – говорил он, будто бы сам с собой.
И старался все подать, а потом бесследно исчезал.
– Ну, Федор, слыхал, какая у нас объявилась гостья? – спросил Ушаков, придя домой.
– Как не слыхать, ваше высокоблагородие! Вон костры по всему городу запалили. Солнышко затмили. А гостья – точно, упаси господи! Это, сказывают, как в семьдесят первом годе в Москву пожаловала. Тогда оно вот как было. Солнышко еще не встало – только в зорьке купалось, приплелась к заставе сгорбленная старушонка в черном саване с монашеским куколем на голове. Бредет, на суковатую клюку опирается. Караул стоит, усы разглаживает. Кричит ей: «Стой! Куда бредешь, гнилая? Как тебя звать, древняя?» А она подняла голову – один голюсенький череп. Вместо глаз синие болотные огоньки мигают. Зубы-клыки лязгают. «Звать меня – моровая язва!..» Смеется, вредная, во весь свой поганый рот. Распахнула саван, а под ним – кости, обтянутые желтой кожей, а на коже черные пятна. Караул попался не из робкого десятка. Спервоначалу отшатнулся: свят, свят! А потом сотворил крестное знамение и ружье наперевес: «Стой, язва!» А она язык показала – мол, накося, выкуси – да через заставу, как тень, в Москву и сгинула. А язык-то у нее ровно у змеи – на конце раздвоен. Вот и можно теперь узнать чуму по раздвоенному языку да черным пятнам на теле!
– Да-а… Красивая сказка, – усмехнулся Ушаков. – А как же мы-то теперь будем, Федор?
– А как все, батюшка. Мы на базаре покупали только молоко да овощи. Овощ пусть мне в кувшин с уксусом кладут, а от молока откажемся.
– Верно. Сядем-ка мы на морской стол – на крупу да солонину!
– Точно так, Федор Федорович!
Ушаков ходил по комнате. Надо было ужинать, а Любушки нет как нет. Беспокоился, но ничего не говорил. Федор понял его состояние. Гремя стаканами, сказал в пространство:
– Где ты, ласточка, где, касаточка?
Только произнес – мимо окна мелькнула тень. Вбежала Любушка.
– Ух, чуть добежала! Едва не задохнулась в этом дымном смраде! Днем солнце багровое, теперь луна такая же. Собаки воют. Страшно! – говорила она, обмахиваясь платочком.
Федор в последний раз взглянул на стол – всё ли есть, и ушел к себе. Остались вдвоем.
– Почему так задержалась?
– Рядышком с нами, на соседней улице, чума…
– Кто заболел?
– Перекупка. Она торговала на рынке старьем. Покупала у приезжих, скупала у матросов с «купцов». Из-за нее оцепили все три улицы до самого рынка.
– А как же ты прошла? Как не задержали?
– Э, караульщики стоят всё свои. Уговорила. А почему им не пропустить меня: знают, что я здорова! – засмеялась она.
Федор Федорович глянул на Любушку и не мог не улыбнуться:
– Да, действительно здорова. Как репка! Ну, будем ужинать, пить чай. Наливай!
Любушка принялась хозяйничать.
– Хочешь, я тебе расскажу, как чума пришла в Москву? – спросил Федор Федорович, когда поужинали.
– Расскажи!
Она села поближе к нему и приготовилась слушать.
– Был вот такой же вечер. Штилевая погода. Луна светит. Собаки лают. Стоит у будки часовой. Подходит к нему с зюйд-веста молодая женщина в белом платье. «Куда, барышня?» – «В Москву». – «Зачем?» – «А вот зачем!» И она распахнула платье…
– Фу, бесстыжая… – перебила Любушка.
– Не перебивай. Вот распахнула. Видит солдат: девушка вся в синяках…
– Хороша девушка. Должно быть, из какого-нибудь кабака плелась…
– Не перебивай, Любушка! Вся в синяках. Солдат к ней: «Стой!» А она показала ему язык. А язык у нее раздвоен. Дразнит: лови-ка! Он за ней. Чуть дотронулся – и умер.
– А не трогай девушки! – сказала Любушка и вдруг померкла, задумалась, глядя на огонек свечи: – Знаешь, Феденька, меня убьют.
– Что ты, что ты!
– Я хожу в белом. И язык у меня раздвоен…
Она высунула язык.
– Но у тебя нет одного, – сказал Ушаков, обнимая ее.
– Чего?
– Синяков.
– Как нет?
– А где же они?
– Вот полюбуйся!
Любушка закатала рукав. На полной руке, выше локтя, виднелся большой синяк.
– Кто это?
– Ты! Всё твои рученьки! Ах ты мой тамбовский медвежоночек!..
…Свеча почти догорела, когда Любушка собралась уходить.
– Я тебя провожу, – сказал Ушаков.
Любушка задула огарок, и они вышли. В сенях на лавке мирно храпел Федор.
Они обогнули казармы и пошли прямо по степи.
– Ну, до завтра, мой дорогой! – попрощалась Любушка. – Тут караулит наш сосед, Яков Иванович.
И она смело направилась к домам. Ушаков стоял и смотрел, что будет.
– Кто идет? – раздался встревоженный окрик.
– Свои, Яков Иваныч, это я!
– А, проходи, полунощница!
И Любушка исчезла среди домов.
Ушаков возвращался назад, сдвинув густые брови. Озабоченно думал: «Вот так караул! Вот так оцепили! Любого пропустят. И даже с какой угодно кладью. Дочь или сестра этой умершей перекупки возьмет ее тряпье и свободно пройдет с ним через все гражданские караулы. А с ней пройдет чума. Нет, это не дело!»
И Ушаков пошел проверить свои флотские посты.
XXI
Чума в Херсоне распространялась. Каждый день умирали люди. Мертвые валялись на опустевших улицах.
Постепенно стали заболевать солдаты гарнизона и матросы верфи. Ушаков каждый день утром и вечером осматривал свою команду – четыреста с лишком человек. Однажды при вечернем осмотре он обратил внимание на мичмана Баташева. У него как-то осунулось лицо, а глаза были мутные, словно у непротрезвившегося человека.
– Что с вами, мичман? Нездоровится?
– Голова как-то болит, Федор Федорович. Днем водил команду на реку за камышом, было жарко. Пока ломали, я снял шляпу. Должно быть, нажгло голову.
«Уж не начинается ли?» – с тревогой подумал Ушаков, а вслух сказал:
– Лягте сегодня в карантин. На всякий случай.
– Да я здоров. Это пройдет, Федор Федорович, – взмолился испугавшийся мичман.
– В карантине еще никто не лежал, чистая мазанка. Почему не переночевать там?
– Ваше высокоблагородие, я в мазанке один, – обратился уже совсем по-официальному мичман. – Кротов ведь уехал в Азов.
Ушаков вспомнил, что мазанка, где помещались двое мичманов, стояла на самом краю расположения его команды и что мичман Кротов действительно уехал.
– Ладно, оставайтесь у себя. Только уж никуда не выходите до моего разрешения.
На следующий день утром Ушаков с волнением подошел к мазанке Баташева.
– Ну, как здоровье, Баташев? – окликнул он, подходя к окну.
– Ничего, Федор Федорович. Только озноб. Должно, лихоманка проклятая. Она меня уже раз трясла!
– Полежи сегодня. Я велю, чтобы тебе принесли чаю и рому.
«Неужели чума? А может, в самом деле только лихоманка? Ежели чума, жаль: молодой, хороший паренек!»
Когда вечером Ушаков пришел наведаться к Баташеву, тот как-то возбужденно вскочил с койки и радостно крикнул:
– Федор Федорович, я себя хорошо чувствую! Я здоров!
– Здоров, так и слава богу! Завтра в строй!
Ушаков пошел ужинать. Мичман не выходил у него из головы. Очень уж он возбужден, взгляд у него дик и неподвижен.
Было настолько неприятно, что даже Любушка, которая и сегодня сумела проскользнуть через заставу, не улучшила настроения Федора Федоровича.
– Тебя не задержали караулы? – удивился он.
– Что караулы? – улыбнулась Любушка, садясь рядом с ним за стол. – Есть и похуже их!
– Кто?
– Муж. Павел. Сегодня утром вернулся из Таганрога. Не пускал из дому: чума, чума!
– Правильно делал!
– Спрашивает: куда собираешься, на ночь глядя? А я: скоро вернусь, схожу к адмиралтейской Семеновне за уксусом. Уксуса-то, говорю, у нас в доме нет, хоть ты и флотский подрядчик!
Она секунду помолчала, а потом, ласково заглядывая ему в глаза, сказала:
– Вот прибежала взглянуть: жив ли ты, здоров ли, мой соколик!
– Нам придется расстаться на время, Любушка, – нахмурился Федор Федорович.
– Почему?
– Видишь ли, не полагается, чтобы кто-либо приходил сюда…
– Так ведь я же, Феденька, ничего с собой не ношу…
Она снова немного помолчала.
– Со мной только моя любовь к тебе, – вполголоса сказала Любушка.
Ушаков сидел, подперев голову ладонью. О чем-то думал.
– Знаешь, тебе надо уехать из Херсона.
– От тебя я никуда не поеду! – твердо ответила Любушка.
– Милая, да ведь пойми: в городе – чума! Мы люди военные, наше дело одно. А тебе что? Зачем рисковать? Сынок у тебя еще мал. Не ровен час… Нельзя же допустить, чтобы он остался сиротой.
Федор Федорович даже встал.
Любушка молча теребила пальцами концы платка.
– Хорошо. Я подумаю. Павел тоже настаивает: «Уедем от беды подальше!»
– Метакса говорит верно: незачем оставаться здесь. Нечего переть на рожон! Уезжайте!
– Но проститься я все-таки еще приду, так и знай! – сказала Любушка, нехотя подымаясь с места. – Дай-ка мне бутылку с уксусом – ведь я же пошла за ним, – улыбнулась она.
Федор Федорович достал бутылку с уксусом и пошел провожать Любушку по степи до городских улиц. А затем еще раз наведался к своему больному мичману.
Часовой, стоявший как раз возле самой мазанки Баташева, увидав подходившего капитана, покачал головой:
– Плохо, ваше высокоблагородие. Без памяти находится, – прошептал он, в страхе глядя на мазанку. – Плетет невесть что!
Ушаков прислушался. В раскрытое окно донесся бред мичмана:
– Флаг и гюйс поднять! Ха-ха-ха, навались, ребята, навались! Прямо руль!