Адмирал Ушаков — страница 15 из 55

Прежде Федор Федорович любил эти тихие вечерние часы. Он знал, что к нему обязательно прибежит коротать вечерок милая Любушка.

Ушаков делал что-либо у стола – проверял расчеты, просматривал ведомости, а она сидела рядом – вязала, напевая.

Так проходило полчаса. А потом Любушка вдруг обнимала его, карандаш летел в сторону, а ведомости мешались с чертежами…

Денщик Федора был доволен, что к ним приходила Любовь Флоровна. Он ее уважал, старался всячески угодить ей.

– А все-таки без хозяйки – дом сирота! – говорил он, будто бы сам с собой.

И старался все подать, а потом бесследно исчезал.

– Ну, Федор, слыхал, какая у нас объявилась гостья? – спросил Ушаков, придя домой.

– Как не слыхать, ваше высокоблагородие! Вон костры по всему городу запалили. Солнышко затмили. А гостья – точно, упаси господи! Это, сказывают, как в семьдесят первом годе в Москву пожаловала. Тогда оно вот как было. Солнышко еще не встало – только в зорьке купалось, приплелась к заставе сгорбленная старушонка в черном саване с монашеским куколем на голове. Бредет, на суковатую клюку опирается. Караул стоит, усы разглаживает. Кричит ей: «Стой! Куда бредешь, гнилая? Как тебя звать, древняя?» А она подняла голову – один голюсенький череп. Вместо глаз синие болотные огоньки мигают. Зубы-клыки лязгают. «Звать меня – моровая язва!..» Смеется, вредная, во весь свой поганый рот. Распахнула саван, а под ним – кости, обтянутые желтой кожей, а на коже черные пятна. Караул попался не из робкого десятка. Спервоначалу отшатнулся: свят, свят! А потом сотворил крестное знамение и ружье наперевес: «Стой, язва!» А она язык показала – мол, накося, выкуси – да через заставу, как тень, в Москву и сгинула. А язык-то у нее ровно у змеи – на конце раздвоен. Вот и можно теперь узнать чуму по раздвоенному языку да черным пятнам на теле!

– Да-а… Красивая сказка, – усмехнулся Ушаков. – А как же мы-то теперь будем, Федор?

– А как все, батюшка. Мы на базаре покупали только молоко да овощи. Овощ пусть мне в кувшин с уксусом кладут, а от молока откажемся.

– Верно. Сядем-ка мы на морской стол – на крупу да солонину!

– Точно так, Федор Федорович!

Ушаков ходил по комнате. Надо было ужинать, а Любушки нет как нет. Беспокоился, но ничего не говорил. Федор понял его состояние. Гремя стаканами, сказал в пространство:

– Где ты, ласточка, где, касаточка?

Только произнес – мимо окна мелькнула тень. Вбежала Любушка.

– Ух, чуть добежала! Едва не задохнулась в этом дымном смраде! Днем солнце багровое, теперь луна такая же. Собаки воют. Страшно! – говорила она, обмахиваясь платочком.

Федор в последний раз взглянул на стол – всё ли есть, и ушел к себе. Остались вдвоем.

– Почему так задержалась?

– Рядышком с нами, на соседней улице, чума…

– Кто заболел?

– Перекупка. Она торговала на рынке старьем. Покупала у приезжих, скупала у матросов с «купцов». Из-за нее оцепили все три улицы до самого рынка.

– А как же ты прошла? Как не задержали?

– Э, караульщики стоят всё свои. Уговорила. А почему им не пропустить меня: знают, что я здорова! – засмеялась она.

Федор Федорович глянул на Любушку и не мог не улыбнуться:

– Да, действительно здорова. Как репка! Ну, будем ужинать, пить чай. Наливай!

Любушка принялась хозяйничать.

– Хочешь, я тебе расскажу, как чума пришла в Москву? – спросил Федор Федорович, когда поужинали.

– Расскажи!

Она села поближе к нему и приготовилась слушать.

– Был вот такой же вечер. Штилевая погода. Луна светит. Собаки лают. Стоит у будки часовой. Подходит к нему с зюйд-веста молодая женщина в белом платье. «Куда, барышня?» – «В Москву». – «Зачем?» – «А вот зачем!» И она распахнула платье…

– Фу, бесстыжая… – перебила Любушка.

– Не перебивай. Вот распахнула. Видит солдат: девушка вся в синяках…

– Хороша девушка. Должно быть, из какого-нибудь кабака плелась…

– Не перебивай, Любушка! Вся в синяках. Солдат к ней: «Стой!» А она показала ему язык. А язык у нее раздвоен. Дразнит: лови-ка! Он за ней. Чуть дотронулся – и умер.

– А не трогай девушки! – сказала Любушка и вдруг померкла, задумалась, глядя на огонек свечи: – Знаешь, Феденька, меня убьют.

– Что ты, что ты!

– Я хожу в белом. И язык у меня раздвоен…

Она высунула язык.

– Но у тебя нет одного, – сказал Ушаков, обнимая ее.

– Чего?

– Синяков.

– Как нет?

– А где же они?

– Вот полюбуйся!

Любушка закатала рукав. На полной руке, выше локтя, виднелся большой синяк.

– Кто это?

– Ты! Всё твои рученьки! Ах ты мой тамбовский медвежоночек!..

…Свеча почти догорела, когда Любушка собралась уходить.

– Я тебя провожу, – сказал Ушаков.

Любушка задула огарок, и они вышли. В сенях на лавке мирно храпел Федор.

Они обогнули казармы и пошли прямо по степи.

– Ну, до завтра, мой дорогой! – попрощалась Любушка. – Тут караулит наш сосед, Яков Иванович.

И она смело направилась к домам. Ушаков стоял и смотрел, что будет.

– Кто идет? – раздался встревоженный окрик.

– Свои, Яков Иваныч, это я!

– А, проходи, полунощница!

И Любушка исчезла среди домов.

Ушаков возвращался назад, сдвинув густые брови. Озабоченно думал: «Вот так караул! Вот так оцепили! Любого пропустят. И даже с какой угодно кладью. Дочь или сестра этой умершей перекупки возьмет ее тряпье и свободно пройдет с ним через все гражданские караулы. А с ней пройдет чума. Нет, это не дело!»

И Ушаков пошел проверить свои флотские посты.

XXI

Чума в Херсоне распространялась. Каждый день умирали люди. Мертвые валялись на опустевших улицах.

Постепенно стали заболевать солдаты гарнизона и матросы верфи. Ушаков каждый день утром и вечером осматривал свою команду – четыреста с лишком человек. Однажды при вечернем осмотре он обратил внимание на мичмана Баташева. У него как-то осунулось лицо, а глаза были мутные, словно у непротрезвившегося человека.

– Что с вами, мичман? Нездоровится?

– Голова как-то болит, Федор Федорович. Днем водил команду на реку за камышом, было жарко. Пока ломали, я снял шляпу. Должно быть, нажгло голову.

«Уж не начинается ли?» – с тревогой подумал Ушаков, а вслух сказал:

– Лягте сегодня в карантин. На всякий случай.

– Да я здоров. Это пройдет, Федор Федорович, – взмолился испугавшийся мичман.

– В карантине еще никто не лежал, чистая мазанка. Почему не переночевать там?

– Ваше высокоблагородие, я в мазанке один, – обратился уже совсем по-официальному мичман. – Кротов ведь уехал в Азов.

Ушаков вспомнил, что мазанка, где помещались двое мичманов, стояла на самом краю расположения его команды и что мичман Кротов действительно уехал.

– Ладно, оставайтесь у себя. Только уж никуда не выходите до моего разрешения.

На следующий день утром Ушаков с волнением подошел к мазанке Баташева.

– Ну, как здоровье, Баташев? – окликнул он, подходя к окну.

– Ничего, Федор Федорович. Только озноб. Должно, лихоманка проклятая. Она меня уже раз трясла!

– Полежи сегодня. Я велю, чтобы тебе принесли чаю и рому.

«Неужели чума? А может, в самом деле только лихоманка? Ежели чума, жаль: молодой, хороший паренек!»

Когда вечером Ушаков пришел наведаться к Баташеву, тот как-то возбужденно вскочил с койки и радостно крикнул:

– Федор Федорович, я себя хорошо чувствую! Я здоров!

– Здоров, так и слава богу! Завтра в строй!

Ушаков пошел ужинать. Мичман не выходил у него из головы. Очень уж он возбужден, взгляд у него дик и неподвижен.

Было настолько неприятно, что даже Любушка, которая и сегодня сумела проскользнуть через заставу, не улучшила настроения Федора Федоровича.

– Тебя не задержали караулы? – удивился он.

– Что караулы? – улыбнулась Любушка, садясь рядом с ним за стол. – Есть и похуже их!

– Кто?

– Муж. Павел. Сегодня утром вернулся из Таганрога. Не пускал из дому: чума, чума!

– Правильно делал!

– Спрашивает: куда собираешься, на ночь глядя? А я: скоро вернусь, схожу к адмиралтейской Семеновне за уксусом. Уксуса-то, говорю, у нас в доме нет, хоть ты и флотский подрядчик!

Она секунду помолчала, а потом, ласково заглядывая ему в глаза, сказала:

– Вот прибежала взглянуть: жив ли ты, здоров ли, мой соколик!

– Нам придется расстаться на время, Любушка, – нахмурился Федор Федорович.

– Почему?

– Видишь ли, не полагается, чтобы кто-либо приходил сюда…

– Так ведь я же, Феденька, ничего с собой не ношу…

Она снова немного помолчала.

– Со мной только моя любовь к тебе, – вполголоса сказала Любушка.

Ушаков сидел, подперев голову ладонью. О чем-то думал.

– Знаешь, тебе надо уехать из Херсона.

– От тебя я никуда не поеду! – твердо ответила Любушка.

– Милая, да ведь пойми: в городе – чума! Мы люди военные, наше дело одно. А тебе что? Зачем рисковать? Сынок у тебя еще мал. Не ровен час… Нельзя же допустить, чтобы он остался сиротой.

Федор Федорович даже встал.

Любушка молча теребила пальцами концы платка.

– Хорошо. Я подумаю. Павел тоже настаивает: «Уедем от беды подальше!»

– Метакса говорит верно: незачем оставаться здесь. Нечего переть на рожон! Уезжайте!

– Но проститься я все-таки еще приду, так и знай! – сказала Любушка, нехотя подымаясь с места. – Дай-ка мне бутылку с уксусом – ведь я же пошла за ним, – улыбнулась она.

Федор Федорович достал бутылку с уксусом и пошел провожать Любушку по степи до городских улиц. А затем еще раз наведался к своему больному мичману.

Часовой, стоявший как раз возле самой мазанки Баташева, увидав подходившего капитана, покачал головой:

– Плохо, ваше высокоблагородие. Без памяти находится, – прошептал он, в страхе глядя на мазанку. – Плетет невесть что!

Ушаков прислушался. В раскрытое окно донесся бред мичмана:

– Флаг и гюйс поднять! Ха-ха-ха, навались, ребята, навались! Прямо руль!