Адольфус Типс и её невероятная история — страница 2 из 15

– Чем старше я становлюсь, тем больше хочется быть молодой, – призналась она. – Вот почему я люблю кататься на Харли. И я собираюсь оставаться молодой до последнего – что бы ни случилось.

Я хорошо понял, что она имела в виду под «что бы ни случилось». Последние пару лет перед дедушкиной смертью с каждым моим приездом бабушка выглядела всё более седой и усталой. Я часто слышал, как папа уговаривал её отправить дедушку в дом престарелых, потому что нельзя же больше ухаживать за ним в одиночку. Только уговоры эти частенько напоминали обвинения или угрозы, и мне хотелось, чтобы папа замолчал. В любом случае бабушка ничего не желала слушать. Она всё же завела сиделку, которая каждый день приходила мыть дедушку, но все остальные дела так и оставались на бабушке, и её силы истощались. Теперь я всё чаще гулял по берегу в одиночестве. Кататься на Харли мы больше вообще не могли. Дедушку теперь не оставить было даже на десять минут, иначе он начинал нервничать, а бабушка – беспокоиться за него. Но после того как дедушку укладывали в постель, мы или играли в «Эрудит», причём иногда она мне поддавалась, или допоздна разговаривали – точнее, я рассказывал, а она слушала. Можно считать, я много лет вёл репортаж о своей жизни: с момента, как научился говорить, и всё дальнейшее детство.

Но теперь, после дедушкиных похорон, когда мы вместе брели к пабу, а все шли позади, настала её очередь говорить. И она говорила о себе – без умолку, быстро и возбуждённо, как никогда прежде. А слушателем внезапно оказался я.

На поминках в пабе собралась целая толпа, и, конечно же, каждый хотел что-нибудь сказать бабушке, поэтому в тот день нам больше не удалось пообщаться – по крайней мере, с глазу на глаз. Я исполнял роль официанта, разнося чай, кофе и тарелки с пирогами и пирожными. Когда мы в тот вечер уезжали домой, бабушка обняла меня особенно крепко, а потом погладила по щеке, как делала всегда перед сном, прежде чем выключить свет. Она не плакала, почти совсем.

– Не волнуйся за меня, милый мой Був, – прошептала она. – Бывают времена, когда лучше побыть одному. Я буду кататься на Харли – уж с ним-то мне станет легче. Со мной всё будет хорошо. – И мы уехали, оставив её наедине с тишиной опустевшего дома.

Через несколько недель бабушка приехала к нам на Рождество, но держалась очень отстранённо, словно заблудилась где-то в глубинах себя и была одновременно здесь и не здесь. Я решил, что она всё ещё горюет, а это ведь такое дело, личное. В общем, я к ней не приставал, и мы мало разговаривали. Всё же, как ни странно, бабушка не выглядела особенно печальной – скорее, умиротворённой, очень тихой и спокойной. По её лицу блуждала мечтательная улыбка, будто для счастья ей достаточно было просто быть здесь, с нами, но только без особой нужды ни во что полностью не включаться. Я нередко заставал её сидящей и глядящей в пространство и думал, что она, возможно, вспоминает какое-нибудь Рождество: из проведённых с дедушкой или из своего детства на ферме.

В сам день Рождества после обеда бабушка сказала, что хочет прогуляться, и мы пошли в парк вдвоём. Мы сидели и наблюдали за утками на пруду, и вдруг она заговорила:

– Я уезжаю, Був. На Новый год, ненадолго.

– А куда? – спросил я.

– Скажу, когда туда приеду, – ответила она. – Обещаю. Напишу тебе письмо.

Больше мне из бабушки ничего вытянуть не удалось. Через пару дней мы отвезли её на вокзал и помахали ей в окошко. А потом – ничего: ни письма, ни открытки, ни звонка. Прошла неделя. Две недели. Никто, кроме меня, вроде бы о ней не беспокоился. Мы все знали, что бабушка уехала в путешествие; из этого она тайны не делала, однако никому не сообщила, куда едет. Но она обещала мне написать, а сама не писала. Бабушка никогда не нарушала своих обещаний, никогда. Я был уверен: что-то случилось.

Как-то раз субботним утром я забирал почту с коврика у входной двери, и там было письмо для меня. Конверт оказался весьма увесистым. Я сразу же узнал бабушкин почерк. Вскоре все принялись читать свои письма, но бабушкино мне хотелось открыть так, чтобы никто не видел. Я убежал наверх, в свою комнату, сел на кровать и распечатал конверт. Из него я извлёк нечто, больше похожее на рукописную книгу, чем на письмо, – листов тридцать или сорок, заполненных мелким почерком. На верхней странице бабушка приклеила скотчем чёрно-белую (на самом деле скорее буро-белую) фотографию маленькой девочки, очень похожей на меня: она смотрела в камеру, улыбаясь во весь рот и держа на руках большую чёрно-белую кошку. Там же красовалось заглавие: «Адольфус Типс и её невероятная история», а под ним бабушкина подпись: Лили Трегенца. К рукописи большой разноцветной скрепкой было пришпилено вот такое письмо.

Мой милый Був!

Это единственный способ, который мне удалось придумать, чтобы как следует объяснить тебе, почему я сделала то, что сделала. Кое-что я тебе уже рассказывала, но теперь я хочу, чтобы ты узнал всю историю целиком. Некоторые – пожалуй, даже многие – могут подумать, будто я сошла с ума, ну и пусть себе думают. Но ты-то не станешь считать меня сумасшедшей, особенно когда прочитаешь это. Я знаю, ты всё поймёшь. Вот почему мне очень хотелось бы, чтобы первым это письмо прочёл ты. Потом можешь показать всем остальным. Я скоро позвоню – когда ты придёшь в себя после моего сюрприза.

Когда мне было примерно столько же лет, сколько тебе, – кстати, на обложке мы с Типс, – я вела дневник. Я была единственным ребёнком и поэтому разговаривала сама с собой в дневнике. Он был моей компанией, почти другом. Итак, то, что ты будешь читать, – это история моей жизни: как всё происходило, начиная с осени 1943 года, во времена Второй мировой войны, когда я росла на семейной ферме. Скажу честно, мне пришлось довольно многое подправить. Некоторые кусочки я убрала, потому что они были слишком личными, или скучными, или длинными. Я иногда исписывала по многу страниц, просто разговаривая сама с собой, болтая всякую ерунду.

Сюрприз будет в самом конце. Так что не жульничай, Був, не заглядывай в конец. Пусть он удивит тебя – как до сих пор удивляет меня.

Очень тебя люблю!

Бабушка

P. S. Харли, наверное, страшно тоскливо одному в гараже. Поедем кататься, как только я вернусь и ты выберешься ко мне в гости. Обещаю.

Адольфус Типси её невероятная историяЛили Трегенца


Пятница, 10 сентября 1943 г.

Я уже целую неделю опять хожу в школу. Когда мисс Макаллистер ушла от нас в конце прошлого триместра, я от счастья просто прыгала скакунчиком (мне нравится это слово), и все мы прыгали. Она была ведьма, точно говорю, настоящая ведьма. Я-то думала, теперь всё будет типи-топ (это слово мне тоже нравится), просто здоровско, и так ждала школы без неё. И кого же мы получили взамен? Миссис Панталонфелд, то есть Блумфелд. Снаружи она вся такая улыбчивая, а внутри ещё хужее мисс Макаллистер. Я знаю, что «хужее» говорить не положено, но это звучит хужее, чем «хуже», и поэтому напишу так. Так вот. Мы зовём её Панталонфелд – конечно же, из-за фамилии, а ещё потому, что она как-то раз пришла в класс, а из-за пояса юбки у неё торчали панталоны, тёмно-синие, как форма у моряков.

Сегодня Панталонфелд оставила меня после уроков только за то, что у меня опять были грязные руки. «Лили Трегенца, пожалуй, я ещё не встречала таких неаккуратных девочек». Она даже сказать это нормально не может. У неё получается «агурадный» вместо «аккуратный» и не обычное «я», а какое-то «йа-а-а». По-английски говорить не умеет, а ещё учительница, и нас будет учить. Я сказала, что это нечестно, и она ещё раз оставила меня после уроков. Меня бесит её акцент! Она, может, вообще немка из Германии. Может, даже шпионка! Она похожа на шпионку. Я её ненавижу, вот прямо ненавижу. А кроме того, у неё есть любимчики – городские, которых эвакуировали. Это потому, что Панталонфелд приехала сюда из Лондона, как и они. Она сама нам так сказала.

В этом триместре в моём классе ещё трое городских, все из Лондона, как и предыдущие. Теперь их так много, что на площадке даже играть негде – уже почти столько же, сколько нас. И они всё время дерутся. Большинство вроде бы нормальные, только говорят по-смешному, я половину не могу разобрать. А ещё они общаются только со своими, а на нас иногда смотрят так, будто у нас корь, или свинка, или что-нибудь такое. Как будто считают нас всех тупыми деревенщинами, а мы вовсе не такие.

Один из наших новичков – его звать Барри Тёрнер – живёт в доме миссис Морвенны, возле магазина. У него волосы рыжие везде-превезде, даже брови рыжие. И он ковыряется в носу, так противно. В правописании у него ошибок гораздо больше моего, но его Панталонфелд никогда не оставляет после уроков. И я знаю почему – потому что папу Барри, он в авиации служил, убили в Дюнкерке. Мой папа в армии, и он жив. И только из-за того, что он не умер, меня оставляют после уроков. Разве это честно? Барри сказал Мейзи, которая теперь сидит рядом со мной в классе, и мы с ней иногда лучшие подруги, что она может поцеловать его, если хочет. А он в нашей школе всего неделю. Вот мартышка нахальная! Мейзи говорит, она позволила ему себя поцеловать, потому что он ещё маленький – ему всего десять – и потому что ей стало его жалко из-за папы и хотелось проверить, хорошо ли городские это умеют. Она сказала, было немножко липко и мокро, но неплохо. Я этими поцелуйчиками не занимаюсь. Не понимаю, что тут хорошего, раз это липко и мокро.

У Типс уже в любой день могут родиться котята, пузо у неё – как набитый мешок. В прошлый раз она родила у меня на кровати. Типс самая лучшая (и самая большущая) кошка в целом мире, и я её люблю больше всего и всех на свете. Но она всё время приносит котят, и это она зря, потому что мы не можем их оставлять. Никто не хочет их брать, потому что у всех уже есть свои кошки и у них тоже котята.