– Нам нужно было это сделать, Лили, – сказала мама. – Лучше сразу, пока она не успела сильно к ним привязаться. Иногда ради добра приходится поступать жестоко.
Я завопила на них: «Убийцы! Убийцы!» Потом унесла Типс к себе в комнату. Я и сейчас тут с ней. С тех самых пор я всё плачу, и погромче, чтобы они услышали, чтобы им стало так же плохо, как мне.
Типс лежит у меня на коленях и умывается, будто ничего не случилось. Она даже мурлычет. Может, она ещё не поняла. А может, поняла и уже нас простила. Сейчас она перестала вылизываться. Она смотрит на меня, как будто всё-всё понимает. Сомневаюсь, что она нас простила. И вряд ли когда-нибудь простит. С чего бы?
Вторник, 5 октября 1943 г.
День моего рождения. Я родилась в этот день двенадцать лет назад, в десять часов утра. Я уже давно говорила, что мне двенадцать, и вот теперь это и правда так. Всё, чего я хочу теперь, – чтобы мне исполнилось тринадцать. И даже тринадцать недостаточно взросло. Мне очень-очень хочется стать намного старше, чем сейчас, но не такой старой, как дедушка, – не так, чтобы я ходила согнувшись, а мои руки загрубели и все покрылись морщинами и венами. И чтобы у меня из носа вечно текло, а из ушей росли волосы, тоже не надо. Но я очень хочу, чтобы мои года побыстрее добежали где-то до семнадцати – тогда школа, и Панталонфелд, и деление в столбик закончатся насовсем и никто не сможет забрать у меня котят и утопить их. Будет так здорово, когда мне станет семнадцать, потому что к тому времени война точно кончится. Дедушка говорит, мы уже побеждаем и до конца осталось совсем недолго. Тогда я смогу поехать в Лондон на поезде – я ещё никогда не бывала в поезде, – и увидеть все магазины, и покататься на этих больших красных автобусах и на метро. Барри Тёрнер мне всё об этом рассказал. Он говорит, там на улицах есть фонари, повсюду миллионы людей, и кино, и танцзалы. Его папа работал в кинотеатре до войны, до того как погиб. Барри как-то раз мне сказал – это было самое первое, что он вообще рассказал мне про своего папу.
Ой, а я ведь так до сих пор и не получила письма от моего папы. Наверное, он всё ещё зол на меня из-за того, что я сказала. Я бы очень-очень хотела этого не говорить. Он мне приснился позавчера. Я обычно вообще не помню снов, но этот запомнила, хоть и всего кусочек. Папа вернулся домой и доил коров, но только в военной форме и в каске. Это был кошмар, потому что когда я зашла в доильню, то заговорила с ним, а он даже головы не поднял. Я закричала, но он всё равно не смотрел на меня. Как будто кого-то из нас там не было, но мы были, оба были там.
Понедельник, 1 ноября 1943 г.
Щипок, пинок – новый месяц на порог.
Шлёп и хлесть – больно бойкий кто-то здесь.
Фонарь под глаз – больно хитрый ты у нас, —
Барри повторял это каждый раз, как меня видел. Это уже здорово бесило. В конце концов я наорала на него, и он расстроился. Знаю, что не стоило этого делать, Барри ведь просто шутил и подружиться хотел. Он не разревелся, но почти.
Но сегодня мне ещё больше стыдно из-за кое-чего другого, гораздо худшего. С тех пор как у нас появилась Панталонфелд, я над ней издевалась, – все мы, но я больше всех. У меня здорово получается доводить людей, если мне этого хочется. Когда она пришла к нам в первый раз, то не понравилась мне и я ей надерзила, а она рассердилась и наказала меня. Я снова ей надерзила, и Панталонфелд меня снова наказала, и так всё и продолжалось, ну а потом я уже вообще никак не могла с ней поладить. Я всё время считала её врединой, с самого начала, а теперь случилось вот это.
Сегодня к нам в школу пришёл викарий из церкви и сказал, что утром нас будет учить он, поскольку миссис Блумфелд не очень хорошо себя чувствует. Она не то чтобы больна, но у неё горе, пояснил он. Она горюет оттого, что узнала новости: её муж, который служил в торговом флоте, пропал без вести где-то в Атлантике. В его корабль попала торпеда. Несколько выживших подобрали, но мужа миссис Блумфелд среди них не было. Викарий сказал нам, что, когда она вернётся в школу, нам лучше бы вести себя помягче и подобрее, чтобы не огорчать её ещё больше. Потом он велел нам закрыть глаза, сложить руки и помолиться за неё. Я заодно помолилась и за себя, потому что не хочу, чтобы Бог отвернулся от меня за все те гадости, которые я говорила и думала о ней. И за папу я тоже молилась: пусть Бог не заставит его погибнуть в пустыне только потому, что я дурно себя вела с миссис Блумфелд, и пусть папа знает: когда я говорила, что хочу, чтобы он умер, из-за котят, которых он утопил, я на самом деле этого не хотела. Я никогда в жизни так старательно не молилась. Обычно, когда мне положено молиться, мои мысли всегда где-то блуждают, но сегодня было не так.
После обеда миссис Блумфелд пришла в шко-лу. Она не накрасила губы и казалась совсем бледной и замёрзшей. И ещё её немножко трясло. Мы оставили ей на столе письмо и все-все его подписали, что нам очень жаль её мужа. Миссис Блумфелд выглядела слишком спокойной, как будто вся оцепенела. Она не плакала и ничего такого не делала, пока не прочитала наше письмо. Тогда она попыталась улыбнуться нам сквозь слёзы и сказала, что мы очень заботливы и внимательны, хотя это не так: ведь насчёт письма-то викарий придумал, – но ей мы рассказывать не стали. Мы весь день говорили шёпотом и вели себя очень-очень хорошо и тихо. Мне её теперь ужасно жалко, потому что она совсем одна. Я больше не буду звать её Панталонфелд. И вряд ли кто-нибудь будет.
Понедельник, 8 ноября 1943 г.
С тех пор как погиб муж миссис Блумфелд, я стала сильно беспокоиться за папу. Раньше нет, а теперь всё время. Мне кажется, что он лежит мёртвый в песках Африки. Я пытаюсь не думать об этом, но картинка, как он там лежит, постоянно перед глазами стоит. И я знаю, что это глупо, ведь от него наконец-то пришло письмо, только вчера, и с ним всё в порядке. (Папины письма идут целую вечность. Это отправлено два месяца назад.) Он ничего не сказал про то, как я на него наругалась. На самом деле он даже просит передать привет Типс. Папа пишет, в пустыне так жарко, что на капоте его джипа можно яичницу пожарить. Говорит, уже который день страшно скучает по старой доброй девонской мороси и грязи. Как можно скучать по грязи? Нас тут всех тошнит от грязи. Дождь идёт целыми днями, мерзкий дождь: то моросит, то льёт. Сегодня ещё ветер был с моря, и я насквозь промокла, пока добралась из школы до дома.
Дедушка пришёл позже. Он немного выпил, но он всегда немного выпивает, когда ходит на рынок, – чисто чтобы не простудиться, как он говорит. Он уселся перед плитой и положил ноги в нижнюю духовку. Мама сердится, когда он так делает, но он всё равно это делает. И носки у него дырявые, всегда-превсегда.
«Повсюду в городе полно янки со жвачкой, целые сотни, – сказал он. – Словно мухи на коровьей мине, чёрт их дери». Мне нравится, когда дедушка так говорит. Мама его чуть не испепелила взглядом, но он и бровью не повёл. Только подмигнул мне и ухмыльнулся и стал рассказывать дальше. Говорит, наверняка что-то готовится: везде, куда ни глянь, склады горючего, палаток понаставили, танки и грузовики стоят. Помяни моё слово, говорит, какое-то большое дело затевают.
На улице всё льёт. Я пишу, а по стёклам хлещет, и весь дом скрипит и вздрагивает, как будто вот сейчас поднимется в воздух и улетит за море. Слышно, как в хлеву мычат коровы, им страшно. Типс от страха совсем обалдела и ищет, где спрятаться. Она всё время мешает мне писать, пытается засунуть голову поглубже мне под мышку. А вот я не боюсь, мне бури нравятся. Обожаю, когда море грохочет и бросается на берег, а ветер дует так сильно, что дух захватывает.
Миссис Блумфелд сегодня утром сказала такое, от чего у меня тоже дух захватило. Эта Дейзи Симмонс, младшая сестра Неда, всё время задаёт вопросы, когда не надо, и сегодня она подняла руку и спросила миссис Блумфелд, есть ли у неё детки, – вот так вот запросто! А миссис Блумфелд как будто и ничего. Она подумала немного, а потом сказала, что у неё никогда не будет своих детей, потому что они ей не нужны: ведь есть все мы. Мы теперь стали её семьёй. А ещё у неё есть кошки, которых она очень любит. Я и не знала про её кошек. Я смотрела на миссис Блумфелд, когда она это говорила, и было сразу видно, что она их и вправду любит. Я так в ней ошибалась. Она любит кошек – значит, наверняка хороший человек. Сейчас я лягу спать и не буду думать про то, как папа лежит в пустыне. Лучше представлю, как миссис Блумфелд сидит дома вместе со своими кошками.
Только что я подошла закрыть окно и увидела, что через двор пролетела сова-сипуха, белая и бесшумная в темноте. Только появилась и уже исчезла. Сова-призрак. А теперь она верещит. Они верещат, а не угугукают. Это слово очень смешно выглядит, когда пишешь, но совам же не нужно его писать, правда? Они просто ухают или угугукают.
Суббота, 13 ноября 1943 г.
Сегодня был день, который изменил всю мою жизнь, навсегда.
Дедушка оказался прав, когда говорил: что-то готовится. И действительно большое дело, очень большое – я всё время щиплю себя, но всё равно не верится, что это правда, что это возьмёт и случится. Вчера был такой же день, как всегда. Дождь. Школа. Деление в столбик. Контрольная по правописанию. Барри, ковыряющий в носу. Барри, улыбающийся мне через весь класс своими большими круглыми глазами. Вот бы он уже перестал мне так улыбаться. Он всегда такой улыбчивый.
А сегодня вдруг оно случилось. Я весь день помнила, что вечером в церкви будет какое-то собрание, и туда должен пойти кто-нибудь от каждого дома, и это важно. Я узнала ещё до школы, когда мама с дедушкой спорили за завтраком. Дедушка вёл себя как ворчливый старикашка. Он стал такой раздражительный в последнее время. (Мама говорит, это из-за ревматизма – в сырую погоду сильней болит.) А дедушка всё ворчал, что у него и так полно работы на ферме и незачем ему тратить время на какие-то собрания и прочую ерунду. И к тому же, сказал он, женщинам лучше даются разговоры, потому что они больше разговорами занимаются. Конечно, от этого мама совсем рассердилась, и они крепко повздорили. В конце концов мама сдалась и сказала, что пойдёт, и попросила меня сходить с ней за компанию. Я не хотела, но теперь рада, что пошла, очень-преочень рада.