Дедушка не отрывал глаз от лица миссис Блумфелд всё время, пока она говорила.
– Вот почему я прошу вас покинуть ваш дом, как это сделала я, – чтобы сюда смогли прийти американские солдаты. Они попользуются вашим домом и полями несколько месяцев, будут здесь тренироваться. Тогда у них получится пересечь море и освободить мой народ, и мою страну, и много других стран. Тогда немцы ни за что не придут сюда, никогда не пройдут маршем по вашим улицам. Тогда страдания моего народа закончатся. Я знаю, это очень тяжело, мистер Трегенца, но я прошу вас сделать это для меня, для моего мужа, для моей страны – и для вашей страны тоже. И мне кажется, вы это сделаете, потому что я знаю, что у вас большое и доброе сердце.
Я видела, что дедушкины глаза полны слёз. Он встал, накинул на плечи куртку, надел шапку, не говоря ни слова. У двери он остановился и повернулся к нам:
– Одно только скажу, дамочка: жалко, что у меня не было такой учительницы, когда я был мальчишкой.
Потом он вышел, и Барри выбежал за ним, а мы остались сидеть и молча глядеть друг на друга.
После этого миссис Блумфелд не стала надолго оставаться, а дедушку с Барри мы не видели до тех пор, пока они не пришли обедать. Дедушка мыл в раковине руки и вдруг сказал, что всё обдумал и прикинул и после обеда можно начинать собирать вещи, а он прямо сразу отгонит овец к дяде Джорджу и мы оба с Барри ему понадобимся. Потом он очень тихо добавил:
– Но только пока нам не разрешат вернуться обратно.
– Мы вернёмся, обещаю, – сказала мама, а потом подбежала и обняла его. Тогда он заплакал. Это был первый раз, когда я видела, как дедушка плачет.
Суббота, 25 декабря 1943 г.
Рождество. Глупо притворяться, что это было счастливое Рождество. Но мы постарались сделать его как можно лучше. Развесили повсюду украшения, как обычно, и поставили красивую ёлку. Чулки мы повесили все вместе на дедушкину кровать. Но папы с нами не было. Мама без него очень грустила, и я тоже. Барри тосковал по дому, а дедушка весь день ходил мрачный и ворчал из-за переезда. На обед была жареная курица, от неё всем стало немножко радостнее. Я нашла в рождественском пироге серебряный трёхпенсовик, и Барри тоже нашёл, и поэтому забыл, что скучает по дому, хотя бы на время. Вечером мы все помогали дедушке доить коров, чтобы ему было повеселее, и это сработало, но ненадолго. Осталась всего неделя до того, как нам нужно всё отсюда вывезти. Дедушка сейчас больше ни о чём другом думать не может. Дом заставлен чайными ящиками и коробками. Занавески и абажуры все сняты, бо́льшая часть посуды уже запакована. Хотя везде висят рождественские украшения, но на Рождество это совсем не похоже.
Я получила в подарок красные шерстяные перчатки, которые мама связала по секрету специально для меня, а Барри – тёмно-синий шарф, который теперь всё время носит, даже за столом. Мама его не вязала, у неё времени не было. Вечером мы все ходили в церковь. Сегодня мы это делаем в последний раз, а потом ещё долго не будем. Оттуда собираются вывезти все ценные вещи: витражи, подсвечники, скамьи, – чтобы их не повредило. Американские солдаты придут всё это уносить. Они обложат мешками с песком то, что слишком тяжёлое, чтобы вывезти, и защитят всё, насколько это возможно. Так нам сказал викарий – а ещё он сказал, что им понадобится любая наша помощь. Они начинают освобождать церковь завтра. Мама говорит, нам всем нужно прийти помогать.
Вечером я дала Типс немного холодной курицы на рождественский ужин. Она вылизывала тарелку, пока та не заблестела. По-моему, Типс немножко грустная. Она ведь понимает: что-то готовится, – сама это видит и чует. Думаю, она расстраивается, потому что чувствует, как мы расстроены.
Дядя Джордж мне уже чуточку надоел, а мы даже ещё не переехали к нему. Всё, о чём он говорит, – это война: немцы то, а русские сё. Он сидит рядом с радио, как будто прилип к нему ухом, и на все новости охает и фыркает. Даже сегодня, в Рождество, он всё талдычит и талдычит про то, как нам нужно «разбомбить немцев в пух и прах за всё то, что они с нами сделали». А как только он об этом заговорил, все тоже стали обсуждать и спорить. И я ушла спать, пусть они сами там ругаются. Этот день должен быть днём мира и дружбы между всеми людьми. А они только про войну и могут говорить. От этого мне становится ужасно грустно, хотя в Рождество грустить не положено. Но я сейчас грущу. Счастливого Рождества, папа!
P. S. Только я закончила писать дневник, как услышала, что Барри плачет у себя в комнате, и пошла его проведать. Поначалу он не хотел мне рассказывать. Потом признался, что просто немножко скучает по дому и по маме скучает, так он сказал. И по папе – больше всего по папе. Что я могла ему сказать? У меня папа живой, сама я живу в своём родном доме, хожу в свою родную школу. Потом меня осенило, и я говорю:
– А давай пойдём и пожелаем коровам счастливого Рождества!
Барри сразу же повеселел. И мы прокрались вниз по лестнице прямо в ночных рубашках и шлёпанцах и побежали в хлев. Коровы все лежали на соломе, пыхтели и жевали жвачку, а телята спали, подогнув ноги и прижавшись к мамам. Барри сел на корточки и погладил одного телёнка, и тот стал сосать ему палец, пока Барри не захихикал и не вытащил его. Мы уже шли обратно через двор, и тут он всё мне рассказал.
– Я ненавижу радио, – заявил он вдруг. – Там всегда говорят про войну и бомбёжки, а я сразу думаю про маму и больше всего по ней скучаю. Я не хочу, чтобы она погибла. Не хочу быть сиротой.
Я взяла его за руку и крепко её сжала. Мне так было грустно, что я не могла ничего сказать.
Воскресенье, 26 декабря 1943 г.
У меня сегодня получился самый странный и самый счастливый день за долгое время. Я познакомилась кое с кем, и это самый необычный человек, который мне встречался в жизни. Он другой во всём. Выглядит по-другому, говорит по-другому, вообще весь другой. А лучше всего то, что он мой друг.
Мы должны были помогать выносить всё из церкви, но по большей части только смотрели, потому что янки всё сделали за нас. Дедушка прав: они очень много жуют жвачку. Зато они очень весёлые, всегда смеются и шутят. Кто-то из них заносил в церковь мешки с песком, а другие выносили скамьи и стулья, сборники псалмов и скамеечки, на которые встают коленями, когда молятся.
Вдруг я узнала одного из янки. Это был тот самый чернокожий солдат, которого я раньше видела в джипе. И он меня тоже узнал.
– Эй, привет! Как живётся? – спросил он.
Я никогда не видела, чтобы кто-нибудь так улыбался, как он. Всё его лицо засветилось от улыбки. Он мне показался слишком молодым для солдата. Похоже, ему было очень приятно увидеть меня – хоть кого-то знакомого. Он наклонился совсем близко к моему лицу и сказал:
– У меня три младшие сестрёнки дома, в Атланте – это в Джорджии, а она в Соединённых Штатах Америки, далеко-далеко за морем, – и все они красотки, вот прямо как ты.
Потом подошёл другой солдат – наверное, это был сержант или ещё кто-то такой, потому что у него на рукаве было много-много полосок, которые шли сверху вниз, совсем не так, как у других солдат. Сержант сказал моему солдату, что его дело – носить мешки с песком, а не болтать с ребятишками. А тот ответил: «Дас’р» – и ушёл, но через плечо улыбнулся мне. В следующий раз я увидела его, когда он проходил мимо с мешком песка под каждой подмышкой. Он остановился прямо рядом со мной, посмотрел на меня с высоты и спросил:
– Как тебя звать, сестрёнка? – И я ему сказала. Тогда он ответил: – А я Адольфус Т. Мэдисон. «Т.» значит «Томас». Рядовой первого класса армии США. Друзья зовут меня Ади. Я страсть как рад с тобой познакомиться, Лили. Солнечный лучик из Атланты, вот ты кто, солнечный лучик из Атланты.
Никто никогда со мной так не разговаривал. Он смотрел мне прямо в глаза, когда говорил, и я понимала, что у него каждое слово от души. Но сержант опять на него прикрикнул, и ему пришлось идти.
Потом подошёл Барри, и всё остальное утро мы стояли в задней части церкви и смотрели, как солдаты ходят туда-сюда. Теперь они все приносили и укладывали мешки с песком, и Ади улыбался во весь рот каждый раз, как проходил рядом со мной. Викарий суетился между солдатами-янки и кудахтал, словно старая курица, что надо быть осторожнее, – особенно когда они обкладывали мешками купель.
– Эта купель – большая драгоценность, понимаете ли, – говорил викарий. Было видно, что солдатам не нравится, когда к ним пристают, но они вели себя очень-очень вежливо и уважительно и ничего не отвечали. Викарий всё на них наскакивал: – Это самая драгоценная вещь в нашей церкви. Она ещё от норманнов, понимаете, очень древняя.
Тут мимо нас как раз проходила пара янки, и один спросил:
– Что еще за Норманны? Небось тутошние богатеи какие-нибудь?
Мы с Барри захихикали и никак не могли остановиться. Викарий сказал нам, что в церкви смеяться нельзя, тогда мы вышли во двор и продолжали хохотать там.
Мы рассказали про это дедушке и маме, когда вернулись вечером, и они чуть не рыдали от смеха. Вот такой это был счастливый-пресчастливый день. Надеюсь, Ади не убьют на войне. Он такой славный. Я помолюсь за него сегодня вечером и за папу тоже.
Типс только что принесла дохлую мышь и положила у моих ног. Ведь знает же, как я ненавижу мышей, хоть мёртвых, хоть живых. Лучше бы ей этого не делать. Она сидит рядом, облизывается и, похоже, страшно довольна собой. Иногда мне кажется, я понимаю, почему Барри не любит кошек.
Понедельник, 27 декабря 1943 г.
Сегодня моя самая последняя ночь в родной спальне. До сих пор я, кажется, не верила, что это действительно когда-нибудь случится – такого не может быть с нами, со мной. Со всеми остальными – да, а с нами нет. Все уезжали, но я просто как-то не думала, что наступит день, когда нам придётся сделать то же самое. И всё-таки завтра последний день, и он настанет. Завтра в это же время моя комната будет пуста – и весь дом будет стоять пустой. Я никогда в жизни не спала больше нигде, кроме этой комнаты. Похоже, я только сейчас понимаю, почему дедушка так долго отказывался уезжать. Это не просто потому, что он упрямый, и несговорчивый, и ещё вспыльчивый. Он любит всё это место, и я тоже люблю. Я смотрю на свою комнату, и она будто часть меня. Мы с ней как родные. Если я буду писать дальше, то разревусь, так что лучше перестану.